Роса на Хермоне[7] , как жемчуг, ложится
Или слезами сочится?
Струится ли светлый поток Иордана,
Высится ль гор вереница?
Спускаются ль с неба тяжелые тучи,
Предвестники горя-печали?
Спой, птица, о крае, где пращуры наши
Жизнь и смерть познали.
Не вянут ли мирты, взращенные мною[8] ,
Как сам я теперь увядаю?
Когда-то и я был цветущим и сильным,
О том лишь, увы, вспоминаю.
О чем шепчут листья кустов придорожных,
Ответь-расскажи, моя птица;
О давних изгнаньях, о новых надеждах
На то, что страна возродится?
А братья мои, те, что пашут и сеют,
Какие поют они песни?
Обресть бы мне крылья и перенестись бы
В край роз и миндаля чудесный!
А что расскажу тебе я, моя птица?
В чем ты ожидаешь признанья?
Не песни, а плач от меня ты услышишь,
Стоны и причитанья.
Поведаю я всем известную повесть
О тяжкой судьбе на чужбине,
О бедах несчетных былых и грядущих,
О зле, торжествующем ныне…
Оставь же меня и лети, дорогая,
В пустыню лети или в горы.
Для пения создана ты, не для плача,
Для счастья, а не для позора.
Не стон наш с тобою излечит больного,
Не он зарастит мою рану.
От слез только сердце, как мятые травы,
Глаза застилает туманом.
Кончаются слезы — нет больше надежды,
Но боль — без конца, без начала:
Мир тебе, птица, и дай Бог, чтоб радость
В песне твоей звучала.
1891
Перевод Я. Либермана
ПО ВОЗВРАЩЕНИИ
Тот же старец, ветхий, слабый,
Весь он высох, весь в морщинах,
Так же возится уныло
Он средь книг своих старинных.
Та же ветхая старушка
Все чулки чинит и вяжет,
Вечно молится, без клятвы
Слова старая не скажет.
Так живут они полвека,
С каждым годом жизнь их тише;
Тот же кот на том же месте;
Полусонный, ждет он мыши.
Стены — в серой паутине,
Как в запыленных волокнах.
Как когда-то, вижу груду
Мертвых мух на тусклых окнах.
Юный, бодрый мир остался
Там, за этими стенами.
Здесь все тихо, здесь вы те же,
Здесь истлеть бы вместе с вами!..
1891
Перевод Л. Яффе
АГГАДА
О ветхие книги, страницы Талмуда,
сказания древней Аггады, —
у вас во мгновенья тоски одинокой
душа моя ищет услады.
Как червь, что зарылся в расселине камня,
таясь среди мрака и пыли,
так робко я кроюсь под сень вашей тайны
от злобного гнета насилий.
Во тьме непроглядной бреду по дороге,
и небо туманом одето —
вы рвете туманы, и льется мне в сердце
луч новый от вечного света.
И, бросив погоню за тенями жизни,
стихая под сенью Аггады,
я плачу, и тихо из груди родимой
впиваю напиток отрады.
Живу средь народов презренный и жалкий,
не смею дать волю рыданьям:
я столько рыдал бы, что слезы б иссякли,
но только с последним дыханьем.
Была прежде арфа — и арфу я скорбно
повесил на иве прибрежной,
и горько заплакал, и слезы ту арфу
умчали волною мятежной.
Ой, арфа, певица напевов Егуды!
Теперь эти струны разбиты —
а некогда пели псалмы Адонаю[9]
и гимны красе Шуламмиты[10]...
Угасли цари — песнопевцы Сиона;
ни трона, ни струнного звона...
Свирель моя скорбной голубкой тоскует
на чуждых реках Вавилона.
Но были в изгнаньи певцы и герои —
герои народного духа,
и отзвуки арфы звенели в их сердце
и в памяти чуткого слуха;
и вникли те люди в народную душу
пытливостью вещего взгляда,
и дивные звуки умолкнувшей арфы
спасли — и родилась Аггада!
И в дни морей скорби — как струн, я касаюсь,
страниц обветшалых рукою —
поплачу над ними о горе народном
и сердце мое успокою;
и вижу тогда я величье народа,
с главой выше горних туманов,
и чую душою, что черви воспрянут
и — верь! — победят великанов.
1892
Перевод В. Жаботинского
В ПОЛЕ
Не птицею, вольно и гордо раскинувшей смелые крылья,
Не львом, раздробившим затворы в стремленьи к пустыням и
воле, —
Собакой, побитой собакой, стыдясь своего же бессилья,
Бежал я сегодня далеко в широкое чистое поле.
И полем иду я и внемлю беседе меж Богом и нивой,
И слышу под ласками ветра шуршанье высокого стебля,
И шорох ползущего гада, и лепет потока ленивый,
И то, что рокочут колосья, тяжелые космы колебля.
Уйду я глубоко и скроюсь, зароюсь в рокочущий колос,
Сольюсь и отдамся в истоме волненью могучего жита:
В далеком молчании леса учую загадочный голос,
И станет великая тайна и мне на мгновенье открыта,
И кинусь на влажную землю, прильну и приникну, рыдая,
И стану пытать я печально у лона праматери вечной:
Скажи мне, о мать и царица, скажи мне, родная, святая,
Зачем и меня не вскормила ты грудью живительно-млечной?..
Все тихо. На западе солнце склонилося к горному краю,
И стебли меня, как родного, как будто бы с ними же рос я,
Укутали нежною тенью, и в ней я неслышно ступаю —
И небо вверху надо мною, а справа и слева колосья.
И тучки по синему небу плывут-расплываются, тая,
И крадутся тени по ниве, исполнены медленной лени;
Но миг — и рассеется тучка, и нива блестит золотая,
И дремлет под ласками ветра, и грезит в игре светотени...
Вдруг повеяло вихрем, пронеслася прохлада,
Встрепенулись колосья, поклонились глубоко
И, шумя побежали, словно робкое стадо,
Побежали далеко-далеко.
Побежали в долину, прокатились как волны,
Рокоча докатились до зеленого бора,
И разлился невнятно, светлой радости полный,
Бодрый шум золотого простора.
Что бежите, колосья, и куда, золотые?
Саранчей что шумите в беззаботном разгуле?
Отчего засверкали ваши брови густые,
Мотыльков легкокрылых спугнули?
Не вдогонку ль несетесь пробегающей тени,
В синий край, где раздолье, ширь и вольная воля?
Или мчитесь в отчизну сонных грез и видений,
О, колосья широкого поля?
Но вихрь улетел, и колосья забыли минуту испуга,