— Кто этот Стенька Разин?
— Степан Тимофеевич Разин — казак донской. Весною 1661 года войско посылало его к калмыкам уговорить их быть заодно с донскими. Успев в посольстве, он поехал в Москву, здесь был у благословения у патриарха Никона и пошел на богомолье пешком в Соловецкий монастырь. В это время брат Разина служил в Москве в войске князя Юрия Долгорукова и просился у него в отпуск, но тот не пускал. Разин сам ушел — его поймал Юрий Долгорукий и повесил. Когда узнали об этом братья Степан да Фрол, они обещались мстить воеводам… Прошло несколько лет. В это время из Украины в донских городах и станицах появилось много боярских детей и крестьян с женами и детьми, ушедших от своих помещиков. Собрал из них вольницу Стенька и хотел было идти промышлять к Азову, но донцы не пустили: он и пошел вверх. Воронежские посадские люди ссудили его порохом и свинцом, и засел было во время половодья Разин между рек Тишина и Иловли, близ Каншинского города. Разин сидел здесь довольно долго, но вот поплыл вниз большой караван по Волге с ссыльными… Один струг был купца Шорина с казенным хлебом, другой патриарший, да еще струги других лиц. Провожали караван стрельцы. Взял с собою Стенька тысячу человек и бросился на караван. Казенный струг пустили ко дну, начальных людей изрубили или повесили… работников не тронули… Сто пятьдесят ярыжек пристало к Разину… да вот Лазунка Жидовин… Теперь он пожаловал как посол от Разина. Пошел сам Разин промышлять на Каспийском море, а коли вернется, так попросит твоей помощи, гетман.
— Да и у меня-то к нему, по правде, грамота изготовлена, — сказал Брюховецкий, — а коли этот человек надежный, так пущай возьмет.
— Я сама к нему поеду с Жидовином, — воскликнула инокиня.
— Тогда и разгрома не может быть. Когда же ты, матушка, выедешь?..
— Хоша бы сейчас.
— Без хлеба-соли не отпущу. Гей! Лучко.
Явился карлик из-за занавеса.
— Прикажи подать обедать да накормить кучера и служку матушки.
Отдохнув и насытив голод, инокиня Наталия взяла грамоту Брюховецкого и выехала вы Переяславль.
Едва они выехали, как Лучко явился в спальню Брюховецкого, куда тот удалился, чтобы отдохнуть.
Лицо Лучко было необыкновенно серьезно: это означало, что он сильно озабочен.
— Затеваешь ты недоброе, дядька, — обратился он к гетману.
— О чем говоришь ты?
— Да вот изменяешь русскому царю да веришь лисице Дорошенке… да вот бабе поверил и пишешь какому-то разбойнику донскому… Стеньке Разину… Гляди, быть беде.
— Да полно-те, каркать, филин ты этакой… Ведь побью.
— Бей, дядька, а я все же правду скажу… Сколько раз спасал я тебя от бед… Тяпнешь ты да ляпнешь, да глупости натворишь… а коли я выручу, так потом: «Лучко, мой голубчик, да ненаглядный».
— Счастье твое, что я сегодня не в сердцах, а то бы досталось бы тебе так… задал бы тебе я такого перца, что чухал бы спину три дня, да три ночи… Не сделаться же мне свинопасом у бояр.
— И моя вышла правда. Говорил же тебе на Москве: не подписывай статьи, а ты и там замахнулся на меня.
— Говорил-то ты, говорил, чертова вира, и жаль, что не послушал тебя. Теперь нужно поправить дело: иначе и мне беда стрясется — казаки зарежут…
— Что же, как сделано, так и сделано. Но я за одно: не губи ты даром христианские души… полони русских, потом отошли их за границу к своим.
— Да как-то полонить? И как удержать запорожцев и казаков? Сегодня должен быть кошевой из Сечи… все улажено и налажено… а там что громада скажет.
— И будете вы вешать и резать невинных людей, — возмутился Лучко.
— Что громада (мир) скажет…
— Бедные люди, бедные люди… а вы богомерзкие людоеды.
— Тебя как послушать, так и не жить на свете. Убирайся, да не в свои дела не вмешивайся, коли не хочешь съесть несколько нагаек.
Лучко вышел.
Отношения его к гетману были фамильярные: Брюховецкий не был женат и детей не имел, а потому привязался к карлику, как к собственному своему ребенку. Лучко понимал и ценил эту привязанность. Карлик был очень крошечный человек, но сформированный пропорционально; ум он имел светлый и сердце очень доброе. Начитанный и сосредоточенный в самом себе и привязанный, как пес к своему хозяину, он все свои мысли и думы направлял к тому, как бы быть ему полезным и делом, и советом; когда же останавливался на какой-нибудь обдуманной мысли, он честно и откровенно высказывал ее гетману. Брюховецкий, бывало, посердится, пригрозит, накричит, нашумит, а потом ему жаль становится Лучка и он не знает, как и чем его одарить и приласкать.
Но в целом мире это было единственное существо, которое иногда укрощало этого упрямого хохла.
И странно было послушать их споры: Брюховецкий — здоровый, сильный, мускулистый, с басовым голосом казак, а Лучко — с небольшим в аршин человек, с маленьким личиком и дискантовым голоском, и оба, если расходятся, стоят друг против друга и петушатся. Казалось, что одним дуновением гетман его уничтожит, но такова нравственная сила: по большей части побеждал маленький человек, и гетман, бывало, позорно отступает и рад-радешенек, когда тот перестанет его пилить.
И теперь, когда Лучко вышел, им овладела сильная тревога: ну что, если и впрямь он совершил дело гадкое?
Мысль эта не дала ему заснуть; он с четверть часа поворочался с боку на бок и вскочил.
— Лучко, — крикнул он.
Лучко вошел с заплаканными глазами.
— Чего разнюнился, бисова вира.
— Так, ничего… не все же смеяться и плясать.
— Погляди, как будто кто приехал.
— Нечего глядеть — это приехал проклятый леший, кошевой из Сечи, да с ним человек до двухсот запорожцев. Все — точно звери.
— Так это кошевой уж пожаловал?.. Ты, Лучко, там распорядись: нужно всех накормить, напоить…
— Напоить? Черт их напоит: хоть сто бочек им выставь в день, так все выпьют…
— Не сердись, голубчик, ты ведь умница, нужно же гостей принять с почетом.
Лучко ушел и в сердцах стукнул дверьми.
— Эка напасть с ним: не мала баба хлопит, тай купила порося. Так и я навязал себе эту обузу, ну и носишься с нею, как жид с писаною торбою… как кот с салом.
Он потянулся, крякнул и, почесав затылок, вышел к кошевому атаману, ждавшему его в столовой.
После первых приветствий Брюховецкий обратился к нему:
— Получил я сегодня весть, что полковник Иван Самойлович с казаками и мещанами в Чернигове, в Малом городе, осадил воеводу Андрея Толстого… 1 февраля послал к нему Самойлович посла, чтобы он сдался; а после сделал ночью вылазку, напал на Большой город, побил много наших и взял знамя… Я хотел было двинуться к нему, но у меня здесь около двухсот русских.
— Мы порешим с ними завтра же, а там дай моим запорожцам погулять; всех москалей из городов повыгоняем, а тогда и до Толстого доберемся в Чернигов.
После того пошло потчивание, и запорожцы запели свои песни:
Соколе ясный,
Брате мий ридный,
Ты высоко летаешь,
Ты далеко видаешь…
Иные запорожцы пели:
Гей вы, степи, вы ридные,
Красным цвитом писанные,
Яко море широкие!..
Попойка шла почти всю ночь, и большинство к утру лежало замертво пьяными.
На другой день, т. е. 8 февраля, был праздник, и по заведенному порядку воевода Огарев, занимавший Гадяч, и полковник рейтарский немец Гульц, отправились с поздравлением к гетману.
— Герман пошел молиться в церковь под гору, — сказал Лучко, выйдя к ним в столовую.
Огарев и Гульц ушли. Воевода, придя домой, послал своего денщика узнать, находится ли гетман в церкви. Его там не оказалось, но тем не менее воевода пошел туда, так как храм этот сооружен был гетманом и он по случаю праздника должен был туда прийти.
В то время, когда воевода молился, за полковником Гульцом пришел от гетмана казак.