— Да, я прыгнула назад, я не знала, как прыгают… И меня сразу потянуло под колеса…
— Если бы это случилось в последнем вагоне, было бы не так страшно, ты только бы сильно ушиблась, — говорит Люся.
— Да, да, — соглашается мать, — Но я выпрыгнула из первого вагона… Ветер растрепал мою косу, и вот-вот волосы могут намотаться на спицы колес… И тут вспомнились дети… Что они будут делать без меня, ведь у них, кроме меня, никого нет… И тогда я как-то неуклюже повернулась, чтобы спасти голову, и не почувствовала, как подставила под колеса вторую ногу. И вот, видишь, я осталась без обеих ног, но с головой и руками.
У меня сильно стучит сердце. Уткнувшись головой в подушку, я жарко дышу широко открытым ртом.
— Ну, а дальше? — спрашивает Люся.
— Что же дальше? — говорит мать.
— Но что случилось дальше? Ты много кричала?..
— Нет, по-моему, я не кричала. Я совсем не чувствовала боли. Я сильно ушиблась, и у меня сразу онемело все тело. Вот прошло почти два года, а у меня до сих пор болит вся левая половина.
«Об этом она никогда не говорила!» — с ужасом думаю я, кусая подушку.
— Но что случилось дальше? — опять спрашивает Люся. — Ночью?.. Утром?..
— Ночью прошли еще два длинных товарных эшелона… По грохоту колес на стыках я насчитала в одном тридцать два вагона, а в другом, который шел порожняком, сорок четыре… Я была в сознании и даже, видишь, могла считать и запомнить… Было темно, и машинисты, конечно, не могли меня увидеть… Я пролежала всю ночь и весь день… К счастью — головой намного ниже рельс, потому не истекла кровью… Было жарко, и сильно хотелось пить… Но вокруг — голая степь, солнце, от которого некуда деться… К вечеру я почувствовала, как рельсы будто загудели… Где-то далеко-далеко шел поезд… Как потом оказалось, это был не поезд, а дрезина. Путевые обходчики осматривали дорогу. Они подобрали меня, кое-как перевязали и за сто верст к ночи привезли в город. Остальное ты знаешь, — устало говорит мать.
Люся вдруг гневно стучит кулаком по столу.
— Тише, дети спят, — просит ее мать.
— Если бы я нашла этого мерзавца! Я бы разорвала его вот этими руками! — говорит, задыхаясь, Люся.
Я поднимаю голову с подушки и вижу ее гневные зеленые глаза. Да, такая может разорвать. Потом Люся говорит:
— Все-таки и ты виновата в своем несчастье. Разве можно при каждом таком случае бросаться под поезд? Ног не хватит!
Мать испуганно смотрит на нее и машет рукой:
— Что ты, что ты! Разве можно так говорить?
— Ах! — вздыхает Люся и тоже машет рукой.
— Нет, — говорит мать. — Ты не знаешь, какой у меня был муж. Никого и никогда я больше не смогу полюбить.
— Хотя бы ради детей, — говорит Люся.
— Нет, нет! — отвечает ей мать. — Во всех моих несчастьях виновата только моя коса, проклятая коса! Почему я не срезала ее в детстве?
— Дурочка ты моя, — говорит Люся и, обняв ее, целует в щеку. Оставив несколько папиросок на столе, она уходит, чтобы не разреветься.
Мать закуривает, что делает очень редко, и снова принимается за работу. Спица так и ходит взад и вперед в ее руке.
Во дворе тихо-тихо. Видимо, далеко за полночь.
Мне не спится. Я долго еще ворочаюсь в постели. Напрягаю память, чтобы ясно представить себе отца, но мне это удается с трудом — помню я его смутно…
Утром просыпаюсь очень рано, хотя сегодня воскресенье и можно поспать вдосталь. Мать тоже уже проснулась и, поставив на стол иконку с изображением Марии-богородицы, шепчет слова молитвы и усердно кладет поклоны.
Я иду в кухню, ставлю чайник на керосинку, чтобы напоить мать чаем. Возвращаюсь в комнату.
— Бог так несправедлив с тобою, почему же ты должна молиться? — говорю я матери.
Она испуганно машет руками:
— Нельзя так говорить о боге, сынок. Грех!
Но я ожесточен после вчерашнего ее рассказа:
— Можно! Никакого бога нет!
Мать бледнеет, каким-то отчужденным взглядом смотрит на меня.
— Нельзя так, сынок, нельзя. Грех!
— Нет, можно, можно! — стою я на своем.
— Ты мне причиняешь большую боль, сынок.
Но я этого не понимаю, и не хочу понимать, и все твержу одно и то же:
— Можно, можно, можно!
Я в бешенстве.
Вскакивает с постели Маро. Смотрит на меня ничего не понимающими, сонными глазами. Я приближаюсь к ней и кричу в лицо:
— А ты, дура, только и знаешь, что крепко спать!
— Что, что ты сказал? — Она хватает туфлю.
Во дворе раздаются какие-то крики. Мать настороженно прислушивается и прячет в ящик стола иконку. Я высовываюсь в окно.
Но в комнату уже на цыпочках входит Виктор. Увидев, что мы уже все проснулись, он от радости чуть ли не кричит:
— Гарегин, бежим на бухту! У папы ударил фонтан из скважины!
— Откуда ты знаешь! Кто сказал? — Я хватаю рубаху, сую ноги в сандалии.
— Только что приходил человек с промысла. Сказал, что папа и сегодня домой не придет, просит принести ему поесть. Правда, интересно, как это бьет нефтяной фонтан?
В комнату влетает Топорик.
— Ну, пошли? Я уже готов.
Я беру с буфета кусок хлеба, и мы выбегаем на балкон. Мать кричит мне:
— Гарегин, выпей чаю!
Виктор уходит домой, а мы с Топориком остаемся ждать его.
— Фонтан, фонтан! — раздается в разных концах двора.
Выходит на балкон Мармелад в одних кальсонах, волоча за собой простыню.
— А?.. Что?.. Где горит?.. — испуганно спрашивает он спросонья.
— Не горит! — Топорик смеется, — Фонтан ударил на бухте, Степан Степаныч. У Павлова! Там, где раньше добывали только грязь.
Натягивая на себя рубаху, выходит на балкон Нерсес Сумбатович. На другом конце балкона показывается Философ.
— Слышали о фонтане? — обращается Мармелад к Нерсесу Сумбатовичу. — А говорили: «Нет нефти на бухте! Фонтаны, которые били в прошлом году, случайные!» Везет же большевикам!
— «Говорили, говорили»! — передразнивает его Нерсес Сумбатович. — У Павлова рано или поздно всегда бьют фонтаны. Не зря же Киров перевел его из Сабунчей на бухту.
Услышав этот разговор, Философ уходит с балкона, хлопнув дверью с такой силой, что звенят стекла во всем доме.
Напутствуемый бабушкой, Виктор появляется с узелком в руке, и мы идем на улицу.
До Азнефти нам надо дойти пешком — конка с улицы Зевина и с Набережной снята и там прокладывают трамвайные пути, — а дальше поедем конкой до Баилова.
Глава пятая
НАШИ СОСЕДИ
Первой у нас во дворе просыпается моя мать. Выпив стакан крепкого чая, она начинает работать. Если тора с рисунком, например в шахматных клетках или с каким-либо затейливым узором, тогда мать на клочке бумаги делает одной ей ведомые расчеты с многозначными числами. И никогда не ошибается. Ни на одну петлю!
Вторым в доме поднимается Вартазар. Когда он встает «с левой ноги», то двор метет не поливая, отчего пыль поднимается до самой крыши. Вартазара зовут «бглы пшик», что должно, видимо, означать — не то усатая, не то блудливая кошка. У него пышные усы; иные их называют фельдфебельскими.
Вскоре на весь двор начинает грохотать мережечная машина. Встала и Парижанка!
В это время многие уже спускаются с крыши, навалив на себя одеяла и подушки. Выглядят они чумазыми, как беспризорники, ночующие под котлами для варки асфальта. Это от сажи, которая за день толстым слоем ложится на крышу.
Взрослые спешат на работу, дети — в школу.
Первой к нам во двор приходит молочница Нюра. Это пышная, с огненным румянцем на щеках хохотунья, всегда одетая в яркий сарафан. Она молоканка, родом из наших мест, а потому с особой нежностью относится к моей матери, которая часто по ее просьбе гадает на картах. Нюра — молодая вдовушка двадцати шести — двадцати восьми лет, и мать гадает ей то на червонного, то на бубнового короля.
Я ставлю на подоконник кастрюлю, и Нюра наполняет ее до краев молоком.
— Когда я рассчитаюсь с тобою? — печально произносит мать.
— А когда вырастет Гарегин, — широко улыбаясь мясистыми яркими губами, весело отвечает молочница.