На знаю я этого и теперь, спустя тридцать лет. Но вспоминаю я о Ларе все чаще и чаще. Видимо, так уж вышло, что своей трагической смертью он стал для меня не только частью истории нашей Слободки, но и каким-то образом частью моей собственной биографии...
...Не было и худа без добра: утром мы ели такое тесто, какое никому никогда и не снилось. Тетя Христина, жена моего дяди по отцу, накануне поставила в печку парить двухведерный чугун теста с мороженой калиной. Главное в приготовлении теста — чтоб хорошо пропарилось: тогда и вкус у него отменный, и в нос аж до слез колоть будет. А тут пожар — не о чугунах в печке думать. Дотла сгорела хата, обвалилась труба, а печке ничего не сделалось, только что прокалилась да почернела от сажи, и пеплом ее до половины засыпало. И заслонка на месте осталась. Отняли ее утром — а в печке чистота, и чугун стоит как ни в чем не бывало. Все, кто ел, только и говорили: такого пропаренного и вкусного теста еще не пробовали.
...А родичи Лари откопали на своей печке обгоревшие кости деда и захоронили их в саду, рядом с той самой дулей.
VI
...Белое поле, щетина жнивья из-под снега, поземка. Тут и там черные фигурки людей: бабы, подростки, дети. Идут по двое, по трое, утопают в снегу, тянут за собой кто маленькие салазки, кто тяжелые подсанки. Останавливаются, откапывают из-под снега снопы незаскирдованной ржи, кладут на салазки и двигаются дальше, пока не наберут столько этих мерзляков, чтоб было под силу увезти, и опять назад по своему следу, по щетине жнивья, навстречу колючей поземке. Днем и ночью — то в болото за латником, то сюда в поле, за ржаными мерзляками. И стучат, стучат на вчерашнем пожарище топоры, вгрызаются в сырую древесину пилы, поднимаются на вилах тяжелые смерзшиеся снопы и укладываются плотно один к другому, постепенно образуя стены и потолки человеческого жилья. Днем и ночью долбят лопаты красную глину в яме пониже сгоревшего клуба, на трескучем морозе разводится из этой глины густой раствор, подаются наверх прокаленные черные кирпичи и выводятся повыше над соломенными потолками печные трубы, и вот уже одна задымила, другая, третья... А топится печка — значит, жив человек.
Целыми днями стучит молотком Сережа Картошечкин. Он жестянщик, он первый смастерил себе ручную железную мельницу, чтоб молоть рожь и ячмень. И потянулись к Сережиной халупе люди. Несут бабы ведра, несут куски жести, отодранные с колхозных веялок: «Сделай, Сереж, Христа ради, мельницу — горстки муки на лепешки детишкам нет: все же сгорело». Не отказывает бабам Сережа, лишь проворней стучит молотком. А там и в других халупах застучали молотками мужики и подростки: хитрое ли дело — мельницу сделать! Подсушивают бабы в печках привезенные с поля снопы, обмолачивают их на домотканых попонах, провевают рожь на ледяном ветру, днями и вечерами крутят люди ручные мельницы: грубый помол — а все ж как-никак мука! И поджариваются в печках на больших сковородках лепешки — и несет над деревней морозный ветер теплый дух горячего хлеба. А пахнет горячим хлебом — будет жить человек.
Слава богу, что есть в поле солома — можно прокормить и коров. Боязно ходить туда — того и гляди нарвешься на немцев, — да что делать? И тянутся по белому полю возки с соломой, режут люди из той соломы косами резку, обдают ее кипятком, несут коровам в закутки, сделанные из той же соломы. Овец не оставляют: их в первую очередь отберут немцы, а корову — ее пусть лучше отберут, чем самому зарезать: у какого русского человека поднимется рука с ножом на свою корову-кормилицу!.. Берегут люди коров — значит, не умирать собираются под немцем, верят: не все коту масленица — настанет и великий пост!..
Живуч народ. Что бы с ним ни делали, какие б испытания ни посылались ему — не опустит он рук, справится со всем, все вытерпит, все выдюжит.
Пятилетний, я не говорил такими словами, но я это уже знал.
Белое-белое поле, черные грушенки и яблони-дички вдоль дороги. На тебя, поле, на эту дорогу смотрят с низких крыш своих хат мужики, смотрят с высоких тополей у одной из хат постарше меня мальчишки. Отсюда, по этой дороге рано или поздно нагрянут немцы.
Как будет, когда они придут? Что сделают с нами? Говорят, что в первую очередь они расстреливают коммунистов и комсомольцев, потом те семьи, у кого кто-то в Красной Армии или в партизанах, потом колхозных активистов...
Был у нас в деревне коммунист — председатель колхоза Кузьма Федотыч, но он отступил с другими коммунистами сельсовета. А комсомольцев в деревне много, наши Наташа и Маруся тоже комсомолки: если кто докажет, их могут расстрелять, а заодно, может, и всех нас. И еще больше в деревне семей, у кого отцы или братья на фронте, воюют за советскую власть. И колхозных активистов в деревне много; наш отец был бригадиром, членом правления — он тоже активист...
Да-да-да: Виктору девять, Петру семь, мне пять лет — и мы в нашем уголке у теплой лежанки ведем такие разговоры.
А еще я слышал: сцепились бабы браниться, и выпалила одна другой: «Погоди!.. Это тебе не при с о в е т с к о й власти!» И кончилась на этом брань, и другие уже опасались сказавшей такое.
Явились немцы, и нашелся человек, пожелавший стать старостой. А вскоре мы узнали, что нашелся и еще один, кто положил на стол старосты Кирюхи список всех комсомольцев деревни, и пошел этот список в волость. И, наверное, быть бы беде, да работал в волости, как после мы узнали, другой человек. Рискуя собой, уничтожал он такие списки, а заодно клал под сукно и те, что составлялись для отправки девчат и подростков в Германию.
Видели мы — и не раз, как при вести «Немцы!» — наши сестры и соседские девчата одевались в разное рванье, мазали лицо золой, а когда немцы заходили в хаты — прятались; и узнали мы, что в одной хате из ста висит на стене портрет Гитлера; видели, как катались с немцами на санях и машинах те, кто не мазался сажей, и знали, как это по-русски называется...
...Белое снежное поле, светлая морозная ночь. Идет по нашему полю человек, одетый в крестьянскую одежду, обутый в лапти. Самые святки, в это время волки собираются в большие стаи — и страшно встретиться с ними, и этот человек, может, тоже боится волков, но всего опасней для него — встреча с людьми: как угадать — кто свой, а кто враг? А путь его далек — в сторону Воронежа, до линии фронта, откуда в ночной тиши до нас доносится приглушенный гул канонады.
Не знали мы, что идет через нашу Слободку, по нашему полю одетый в старую крестьянскую одежду человек, но этой ночью мы знали и думали о нем.
Мы видели, как садился на болото подбитый немцами наш советский «ястребок», знали, что немцы, стоявшие в Писклово, весь день искали летчика; и радовались, что н а ш сумел спрятаться, а фашисты так и остались с носом. Несколько дней у нас только и было разговоров, что о нашем летчике, сумевшем обхитрить немцев, и мы, мальчишки, без всяких верили, что н а ш р у с с к и й летчик сумеет пробраться к своим.
И вдруг жуткая весть: в Писклово будет казнь: немцы готовятся повесить семью Афони Беспяткина за то, что Афоня прятал у себя летчика с того «ястребка». Оказалось, летчик дождался темноты и пошел в Писклово, постучал в одну из крайних хат. В Писклово в большинстве хат стояли немцы, но, к счастью летчика, у Афони их не было. Афоня обогрел и накормил летчика и спрятал его у себя, а потом снабдил своей мужицкой одежей и подсказал, каких деревень ему держаться, чтоб безопасней пройти к линии фронта. Летчик ушел, но на Афоню донесли, и теперь для него, жены и сына немцы готовили виселицу.
Я помню, как сестры рассказывали, что в Писклово немцы сгоняют народ смотреть на казнь; и помню, как они пересказывали рассказы очевидцев, что сын Афони Володька — ему было лет шестнадцать — под виселицей причесался, попрощался с односельчанами и сам надел на себя петлю; всех троих повесили на большой раките, недалеко от их дома.
Предатель не знал или забыл, что у Афони была еще маленькая дочка: она успела убежать, осталась жить.