Литмир - Электронная Библиотека

В играх с девчонками Варя-Варюха тоже любила быть лекаршей и во всем подражала матери. Она рвала подорожник, траву-мураву, копеечник... — раскладывала и развешивала их на плетне отдельными пучками и объявляла: эта от живота, эта от головы, эта от кашля. Находилась «больная» — и Варя говорила, чем и как надо ее лечить. Она мало выдумывала — больше вспоминала, что говорит в таких случаях мать, и «больные» всегда признавали ее. И взрослая Варвара, уже после смерти матери, тоже, между делом, приносила домой цветы и травы, круглый год эти пучки висели у нее в чулане. Но ей-то было далеко до матери.

Еще любила мать праздники. В церковь ходила редко, обязательно лишь на Велик день — всегда сама носила пасху святить. А праздники все знала наперечет и каждый ждала с какой-то светлой радостью.

На святки, в Васильевы вечера, и сама рассказывала, девкой гадать любила, и им, Варе с подругами, гадание в хате устраивала, подсказывала, что и как надо делать. Гадали по-разному: жгли на перевернутом блюдце скомканную бумагу и по тени пепла на стене старались разгадать судьбу; лили в воду растопленный воск; бегали в полночь к колодцу за водой; бросали через хату валенок: в какую сторону носком ляжет — оттуда и жениха ждать. Укладывались с подругами спать, каждую ночь на новом месте, ложась, приговаривали: «Суженый-ряженый, приходи, наряженный косу расплетать». Только не советовала мать гадать перед зеркалом: страшное это гадание.

К Василь-дню мать холодец из свиной головы варила. «Как же, — скажет, — в Василь-день — свиную голову на стол. Так исстари ведется». И к каждому празднику у нее бутылка припрятана, сама с отцом стопку выпьет. Если под этот день ночь ясная да звездная, скажет довольная: «Ну, девки, ждите лета, ягоды и горох в этом году хорошо уродят».

Под крещение мать ставила мелом крестики на дверях и на окнах, и долго потом оставались они нестертыми.

На Иордань за святой водой тоже почти всегда сама ходила: интересно — со всех деревень народ на речку собирался. А когда единоличниками еще жили, до колхозов, так на Иордань больше на лошадях ездили. Мужики иной раз даже вроде соревнования затевали, кто первый с водой в деревню приедет. Отец как-то рассказывал: «Один раз запоздал я что-то, только еще болотом к Иордани еду, а уж слышу — мужики назад лошадей гонят. Что делать? Тут прорубь недалеко. Я из нее воды в бочонок налил, заехал за кусты и жду. Только первые подводы показались — я тоже как стегану свою лошадь и вперед их на дорогу вылетел. Так первым в деревню и въехал. А ей, — кивал отец на мать, — ей, конечно, не сказал, где воду брал». Мать смеялась: какая разница — вода по всей речке одинаковая; так, только что обычай. А вечером на крещенье она садилась у уличного окна: весь вечер только и слышно: «Теть, как жениха зовут?», «Теть, как невесту зовут?» — И всем, от детишек до невест и женихов, надо отвечать: обычай, он и есть обычай, старые тоже молодыми были, так же бегали по деревне.

Особенно любила Прасковья весенние праздники. На вербное оденется по-праздничному, сходит с бабами в лес, принесет домой вербы и пучок непременно повесит в коровьей закутке. А когда настанет Егорий и пастух в первый раз гонит скотину, мать, как и многие старые люди, этим пучком вербы корову со двора выгонит, до конца деревни проводит стадо, а пучок назад принесет, у коровы в закутке повесит: чтоб, значит, корова все лето здорова была и из стада домой приходила. И когда мать умерла, Варвара тоже не нарушала этот обычай: каждую весну выгоняла корову в первый день выпаса ветками вербы.

В жнитву мать всегда примечала последний связанный сноп, и его не молотили. Мать уносила этот сноп в чулан, где в закроме у них хранился хлеб, пристраивала его в уголке над закромом, и он висел там до нового сева. Так, говорила она, делала бабка Евдокия, мать Прасковьи, так делала и она сама: без лишних разговоров снесет этот аккуратный крепкий снопик в чулан и хранит его там. «Весь век добрые люди так делают», — скажет. Да и после, когда рожь только на огороде сеяли, клочком, наберет пук и там же в чулане повесит, до новой жнитвы висел.

 

...Земля, хлеб, корова. Не помнила Варвара, чтоб мать хоть бы невзначай обмолвилась о них черным словом. Сама гнула спину на этой самой земле, каждая крошка хлеба доставалась трудом и потом, за той же коровой сколько забот... — а относилась к ним, будто была в вечном долгу и перед землей, и перед хлебом, и перед той же коровой. Земле и всему доброму, что растет на ней, она готова была молиться. «Земля-матушка, — скажет, — и носит нас, и кормит, и поит, и одевает. А умрет человек, она его на вечный покой к себе примет. Ты ее любишь, с охотой да добрым словом трудишься на ней — и она тебе добрым платит; а скажи о ней облыжное слово или подумай только — обидится она. Что б мы ни делали — она все знает, что б ни говорили — все она слышит. Плохого человека не полюбит, а за доброго заступится, хоть мы и не знаем об этом. Пословица недаром молвится: «Добра мать до своих детей, а земля-матушка — до всех добрых людей»...

В войну, когда пришла похоронная на отца, мать как-то сразу постарела. И часто стала рассказывать Варваре, как поженились они с ее отцом, как начали жить без своего угла и хозяйствовать без лошади. «Да был у нас с ним мир и лад, работы мы не боялись — вот и встали помаленьку на ноги: и хату поставили, и лошадь купили, и без куска не сидели, и по праздникам выходили не хуже других...»

Похоронную получили осенью, а весной, в самое половодье, умерла Прасковья. И вроде не болела она ничем таким, а после смерти отца сразу стала таять — и после рождества совсем слегла. Умерла она, как и жила, тихо и спокойно, и только жаловалась ей, Варваре, что вот не привела ей с отцом судьба лежать рядом в земле...

 

...И к безутешным слезам, какими не раз плакала ночами Варвара, этой ночью добавились слезы смиренной просветленности, сошедшей на нее при этих вот счастливых воспоминаниях о матери. И она благодарила нелегкую свою судьбу за то, что там, на их деревенском погосте, дети похоронят ее рядом с матерью... и уже век вечный будет она лежать рядом с Прасковьей.

II

Она помнила себя рано. И самое яркое первое видение себя одной — без матери и отца — приходилось на тот весенний день, когда светило солнце, цвели вишни, а она, Варя-Варюха, стояла на верхушке навозной кучи и сквозь красное стеклышко смотрела на мир.

...В коротком ситцевом платьице... кажется, василькового цвета, с короткими густыми темными волосами, темноглазая, босоногая и, наверняка, чумазая, как и любой, пусть даже самый ухоженный, крестьянский ребенок...

На куче коричневого перегноя темно-красным огнем вспыхнул осколок стекла. Скорее всего, той ночью был дождь, вымыл это стекло из-под перегнившего навоза, и вот оно горело теперь под солнцем на той навозной куче, что отец всегда складывал аккуратно в углу между коровьей закуткой и плетнем.

Да, ночью или рано утром точно был дождь, потому что всегда, когда Варваре вспоминался тот день, она и теперь будто видела, как от мокрого навоза, пригретого солнцем, поднимался желтоватый пахучий пар.

Утопая по щиколотки в мягком мокром перегное, она забралась на верхушку кучи. Темно-красным огнем полыхал маленький осколок разбитого пузырька. Стеклышко было выгнутое, сверху чисто вымытое, а снизу полное мокрой земли. Она очистила грязную сторону стеклышка (скорее всего, протерла его подолом платьица) и поднесла к глазам...

 

...И теперь, спустя сорок лет, она будто видела тот сказочный малиновый мир.

Солнце уже не ослепляло, и на него можно было смотреть, сколько захочешь: за стеклом оно было маленьким круглым ярко-малиновым блюдцем; и небо вокруг тоже малиновое, но гуще и темнее, чем солнце. И облака были малиновые — особенно помнились эти облака над горизонтом, похожие на города, — и казались куда красивее, чем если смотреть на них просто так. Она хорошо помнила, как подумалось ей тогда, если бы и ей, Варе, оказаться сейчас там, где эти облака, то и она стала б, конечно, малиновой — как и все остальное, на что смотрела она: соломенные крыши хат и сараев, их глиняные стены, плетни с кувшинами на колах, цветущие вишни в саду, длинные огороды и люди и лошади на них (как раз сажали картошку), макушки грушенок и дубов за огородами в засеках, а за засеками и еле видными ей крышами бывших за ними хат, где теперь колхозная база, — поля и далекая Кленовая роща, за которой опять начиналось небо.

5
{"b":"243463","o":1}