Литмир - Электронная Библиотека

Она не говорила им, что собралась нынче умереть, а только вот давала каждому свои последние наказы. Она все оттягивала минуту, когда должна была сказать им, что нынче умрет, думала, что они пока ничего не подозревают... и не замечала, что дети ее, несмотря на праздник, за весь день ни разу не сели вместе за стол, что они все время были заняты какими-то делами, о чем-то тихо переговаривались на кухне, куда-то уходили... — и все это только между собой, помимо нее, чего они раньше не делали — с надобностью или ненадобностью, но посвящали ее во все дела. Она все еще не замечала, что и бабка Настя и дети ее еще с утра почувствовали произошедшую в ней перемену и теперь по-своему готовились к тому же, к чему, пока что скрывая от них, готовилась она сама.

И поняла она, что дети ее, да и вся деревня, тоже знают об этом, когда в хату стали одна за другой приходить бабы. Они приходили чисто одетые, тихо здоровались, говорили, что вот, дескать, пришли по случаю праздника проведать ее, присаживались, говорили о чем придется, а сами почти неотрывно смотрели на нее. И хотя на этот раз никто из баб не заговаривал о ее смерти, она знала, что они приходят попрощаться с ней.

Под вечер она позвала к себе детей.

— Ну, детки... — начала она и замолчала. Она собиралась сказать своим Клаве, Нине, Вале и Колюшке, что чует — подходит ее час... а теперь вот смолкла. Она в последний раз видела своих дочерей, своих кровинок, ставших теперь тоже матерями, и Колюшку, исхудавшего, измученного ее болезнью, — и не хотела огорчить их.

— Ты что хотела, мам?

— Так, ничего... Посидите со мной. Ты, Колюшка, сядь поближе.

Сын сел к ней на кровать, и Варвара положила свою легкую желтую ладонь на его руку.

— Легче мне стало, — говорила она, смотрела на дочерей, а сама все гладила и гладила руку сына.

— Ты, Колюшка, — сказала она ему, — принеси-ка мне карточку отца. Хочу посмотреть на него.

Она увидела, ка́к сын переглянулся с сестрами, но даже не обиделась: чего ж ей обижаться, если  э т о  правда!.. Колюшка поставил перед ней портрет отца. Теперь они только двое смотрели друг на друга: она, умирающая, и ее молодой муж, ровесник своему сыну. Опять засветилось где-то вдали прошлое — и тут же померкло. Только серый портрет мужа был перед Варварой: старый, выцветший — и Мишка был на нем совсем не живой.

— Повесь, — сказала она сыну. — Попрощалась...

...Посреди горницы светила лампа. Она висела на длинном проволочном крюку, на одинаковом расстоянии от потолка и пола, и потому низ горницы был освещен хорошо, а весь потолок закрывала тень от круглой тарелки. По всей горнице висели пушистые березовые и кленовые ветки, и они, почти черные в тени, как бы сгущали то молчаливое ожидание, что с часу на час нарастало в хате Варвары.

Умирающая лежала на своей кровати. Тень от щитка падала на ее лицо, и оно — при свете дня желтое — было сейчас светло-серым, а под черными глазами лежали большие темные круги. Поредевшие седые волосы были опрятно зачесаны назад: еще днем причесала ее младшая дочь.

Все четверо ее детей были тут же. Пришла и бабка Настя. Сидели, ждали.

Варвара слышала их рядом с собой, видела, когда кто-нибудь подходил близко, а сама угасающим сознанием думала о чем-то своем.

На стене стучали ходики.

Она то слышала их, то звук надолго пропадал и опять появлялся, нарастая, заполняя собой всю горницу.

«Вот и посмотрим, сколько они нам с тобой настукают», — вспомнились ей слова мужа.

И опять забрезжило в ее сознании: она маленькая, мать, отец, Мишка... А потом война... она сидит под дубом и поет песню...

— Сынок, дочки, — позвала она. И когда дети подошли и наклонились к ней, сказала еле слышно: — Умираю я. Душит... Вы... не забывайте друг друга. Не забывайте. Одним трудно...

Что-то еще очень важное хотела она сказать детям, но язык уже не слушался ее.

Она сделала попытку приподняться, но тут же упала на подушку...

* * *

«Ну и слава богу, отмучилась, царство ей небесное», — говорили утром в деревне старые люди, осеняя себя крестным знамением.

«Да уж помучил ее этот проклятый рак. А так бы — жить да жить...»

«Кому б, как не ей, и пожить бы теперь. Девки устроены, сын вырос...»

«Тоже и ей хватить пришлось...»

«А кому не пришлось! А так, слава богу, без куска не сидела».

«Другим и с мужиками больше горя досталось...»

«Да ить у каждого свое...»

«То-то и оно...»

«А так, конечно, жить бы ей да жить...»

«Судьба, значить...»

«Значить, судьба...»

 

В пору сороковин, когда поминали Варвару, на месте того загона, где ее ушибла корова, цвел татарник. Сплошным лесом разрослись на унавоженной земле эти высокие серебристо-зеленые колюки, и тысячи лилово-розовых султанов распустились на их верхушках.

У крестьянина ругательство просилось на язык, когда он проходил мимо и видел, какой золотой кусок земли захватила себе эта нечисть.

И только девчонки, идущие купаться на Рать, нет-нет да и не утерпят: сорвут осторожно, чтоб не уколоться, по две-три корзиночки и их шелковистыми мягкими волокнами гладят себя по щекам...

И кто ж угадает, кто знает, какой будет она у них, у девчонок, какой выйдет она у них, их будущая жизнь...

 

Челябинск, 1974 г.

НАША СТАРАЯ ХАТА

© Южно-Уральское книжное издательство, 1976.

I

От Курска по железной дороге — двадцать девять километров, последний час моего пути. Потом пять километров пешком...

 

Было время, когда я три года подряд раз в неделю проезжал и проходил эти километры в обоих направлениях. Я учился в городской десятилетке, жил на частной квартире, сам себе готовил на хозяйской плите еду — и каждую субботу ехал вечерним поездом домой в деревню за продуктами.

Наверное, любая из тех поездок, пусть самая обыденная, чем-то отличалась от других. Но сейчас, спустя годы, когда «под стук колес» все того же пригородного поезда вспомнились мне и те поездки, они увиделись... как одна постоянно повторяющаяся картина. Время стерло в памяти многие детали, но осталось то, чего не помнить — значит, не помнить самого себя...

 

Так, в субботу домой, в деревню, я всегда ехал с пустой кошелкой. Стеклянная банка-четвертинка под масло, пустой засахаренный мешочек (вмещавший в себя ровно два стакана сахару), одна или две резиновые грелки да поверх всего этого цветная тряпица от какой-нибудь старой кофты мачехи — вот и все, что было в моей большой кошелке. И редко-редко — булка белого хлеба, или связка сушек, или килограмм дешевой селедки.

Мой друг Федя, тоже учившийся в городе, в электромеханическом техникуме, был более хозяйственным: как-то получалось у него сэкономить из своих недельных денег — и его субботняя сумка была всегда тяжелей. А я не умел расходовать, к концу недели у меня не оставалось даже рубля — и каждый раз я ехал домой с чувством неудобства перед мачехой и отцом... и всякий раз давал себе зарок, что, мол, ладно, нынче на вопрос, не привез ли я «случайно» «булочки или селедочки», переморгаю — а уж на будущее!.. Но и в последующие недели ничего не менялось. Мне хронически не хватало денег — и чувство вины перед мачехой и отцом становилось моим постоянным субботним состоянием.

А в воскресенье шел к поезду с полной кошелкой. И этот мой недельный провиант тоже всегда был один и тот же: ведро картошки, банка-четвертинка топленого масла да в мешочке два стакана сахару-сырца. Сахар мачеха получала в колхозе за свеклу (почему-то он всегда был желтый и такой влажный, что сминался в руке, как сырой песок), просушивала его на печке, потом прятала в сундук под замок и еженедельно выдавала мне мою порцию. Деньгами мне выдавалось — самое большее двадцать рублей, из них 6 р. 70 коп. предполагались на билет до города (домой, пустые, мы чаще ездили без билета), остальные на хлеб. Денег этих, понятно, было мало... но и не повернулся бы язык обвинить мачеху и отца в скупости или скаредности: их, денег, просто-напросто неоткуда было взять.

32
{"b":"243463","o":1}