Она все покачивала головой, поглядывая поверх ладошки:
— И придумает же!
Дементьевна отозвалась:
— А то нет?.. Нас таких только и пускать в город.
И она сказала печально и жалостно:
— Го-осподи!.. Да разве от-то много увидишь, если, как мы, работать? Хоть я, возьми. Чурбак чурбаком и есть!
— От то-то и оно!
А она вспомнила, как нынче в обед подошла к дежурной по этажу, и та сунула ей ключ от комнаты, почти на нее не глядя, и она потом билась-билась, а ключ все не подходил, хоть плачь! А она тогда нахальства набралась да и вернулась: «Гражданочка, может, вы мне не тот ключик дали?» И дежурная, все так же молча и так же не глядя на нее, протянула руку за ключом, дала другой — этот подошел тут же.
— Неужели ж она нарочно — ключ?
Дементьевна, знавшая об этой истории, поддержала:
— А то долго ей?
— Ага, думает небось: «Пусть эта деревенская помучается, да из нее хоть чуть дурь выйдет...»
И Дементьевна согласилась:
— А то как?
Сама она уже поела, сидела, поджидая теперь Дементьевну. Та, молодец, не стесняется, ест, как у себя дома: и куриной косточкой всласть похрустела, и стакан из-под сметаны хлебушком вымазала, и чаем теперь из блюдца хлюпает, хоть бы что! А ей при людях и еда не еда. Все кажется, что из-за соседнего столика на нее смотрят, да в рот заглядывают, да, друг другу показывая на нее глазами, моргают: «Хоть посмейся с этой деревни!» Она и утром не наелась, и в обед тоже, да и сейчас только червячка заморила — да и все. Ну ладно уж, надо будет как-нибудь купить в магазине колбаски да булочек взять, и вечерком от-то никуда не ходить, а сесть в комнате да хорошенько покушать. Она бы так и делала, так и питалась бы, да это Дементьевна таскает ее везде за собой: «Привыкай», — говорит... Ей-то повезло, конечно, что попала с Дементьевной в одну комнату. Дементьевна — баба-ухо, вот смелая! И правда, ничего не боится. В комнате сразу все пооткрывала, везде заглянула да все потрогала, а что на улице дорогу спросить — любого тебе остановит, и в очереди с кем хочешь разговорится, и с заседания с этого, захотела — поднялась да и пошла, а сегодня еще и ее с собой сманула. А она и пальто свое с вешалки спросить боялась: вдруг кто из женщин из этих, кто там работает, возьмет да и спросит: «А почему это вы уходите?» И мимо людей этих, седых да вежливых, что около стеклянных дверей стоят, шла — не дышала: вдруг да остановят, да отберут все бумажки, а потом с трибуны кто-нибудь да скажет: «Пригласили, мол, ее как порядочную а она — вон тебе!..» Пока на улицу вышла, так хуже, чем на работе в плохой день, перенервничала, а Дементьевна смотрит на нее да смеется: «Да брось ты, Анастасия, переживать!.. Это кто здесь, в Москве, и вывелся, ему тут уж и неинтересно. А мы хоть по магазинам мотнемся, а то что бабам рассказывать будешь?»
Может, оно и так, да только она зареклась больше уходить — это смелому кому другое дело, а ей, так себе дороже.
— Так ты, Дементьевна, думаешь, что никто и не заметил, как мы ушли? — спросила теперь в который раз.
— А то! — снова удивилась Дементьевна.
И снова принялась чаем хлюпать, три стакана полных взяла — вот бой!
А она опять стала смотреть на очередь около буфета — какие люди в ней чистые, да хорошо одетые, да культурные; тут даже не отличишь, кто наш, кто не наш, разве только разговор услышишь чужой, а так — нет... И опять она разглядывала дебелую буфетчицу в белом переднике да накрахмаленном высоком кокошнике. Вот у кого работа!.. В коридоре чисточко да светло, столики какие аккуратные, а под ними — как будто ковер. И сам буфет — как игрушка, все никелем блестит, а буфетчица — хоть и пожилая сама — и губы накрашенные, и глаза синие, и на руках маникюр. «Вам что?.. Пожалуйста! А вам что?» На тарелочку положила, да подала, да денежками позвенела — и вся работа. Там дальше, за занавеской, ей и тарелки помоют, и вилки с ложками, а она на глазах у нее два раза туда заглядывала — один раз конфетку в рот кинула, другой — яблоком хрустнула да в зеркало посмотрела — от работа! И сама небось вся пряниками да конфетами пропахла, а гладкая — как что на ней сходится. А довольная! Отстоял тут, да и пошел домой не клятый не мятый — это мы, дураки!
Очередь около буфета дошла до лысого толстяка в очках, и буфетчица посмотрела на него, спрашивая сначала как будто только глазами, потом заговорила не по-нашему, наманикюренным пальчиком стала показывать что-то с той стороны витрины.
Лысый толстяк поправил очки, как будто повнимательней вглядываясь в лицо буфетчицы, а потом вдруг захохотал, засипел громко и резким, что-то очень страшное напоминавшим голосом хрипло сказал:
— О, я, я!.. Ест карашо — курка, млеко!
И у нее вдруг ноги отнялись, сердце стало, что-то тугое и резкое поднялось вверх, закрыло горло. Сама себя не слыша, прошептала:
— Дементьевна, гля-а!.. Да это ж он!
А та стаканом о стол пристукнула, спокойно поинтересовалась:
— Да кто он-то?
Она чуть не вскрикнула:
— Да ты тише!
— А то? — удивилась Дементьевна. — Чегой-то я буду тише?
Повернулась и смотрит.
А лысый толстяк все слова коверкает да хрипит, подмигивает буфетчице, а буфетчица — вот баба тоже бедовая! Руки в боки сделала и стоит, пухлые свои накрашенные губы скривила, смотрит, как он деньги подсчитывает. Брать у него из рук не берет, поджидает, пока на стойку положит, а потом поморщилась и одним пальцем в сторонку их отодвинула.
А она все глядела и глядела и на буфетчицу эту, и на немца — и как будто все замечала, и разом как будто не видела ничего, и как будто была она здесь — и ее не было, и сердце, секунду назад как будто вконец остановившееся, рванулось, как с привязи, и в голову теперь ударило; и ей вдруг захотелось заплакать от жалости к самой себе и от какой-то очень старой обиды, которую она никак не могла забыть.
— А ты чего это? — удивилась, всмотревшись, Дементьевна. — На тебе лицо куда делось!
Она попросилась:
— Ой, можно я пойду? Ты докушивай, а я да и пойду потихоньку.
Дементьевна пожала плечами:
— Да иди.
Она встала из-за стола, покачнувшись, и по коридору пошла не своей, а какой-то ломающейся походкой, ноги у нее подкашивались, и сама думала: «Ой, а какой похожий на того!.. А вдруг тот и есть?.. Не дай бог, как он!..»
В комнате хотела присесть на кровать, спиной к стеночке прислониться, да нехорошо небось покрывало мять, и она села в мягкое кресло, откинулась и вольно вздохнула... На миг ей стало хорошо и удобно, так хорошо, что лучше и не надо, да только уж больно непривычно было ей так сидеть, да и Дементьевна войдет, что скажет? «Ты, — скажет, — как барыня!»
И она, даже слегка закряхтев от жалости, что приходится бросать удобное место, привстала и пересела на стул, который стоял около длинного да узкого столика, придвинулась к спинке боком, руки сложила на груди и привычно закаменела так, расслабляясь не до конца, а будто наполовину.
«Как же так? — снова подумала растерянно. — И правда — гансы!..»
И к незнакомой усталости, что взвалил на нее к вечеру огромный и многоликий город, прибавилась вдруг еще и та давняя тяжесть, которая вот уже много лет всегда была где-то рядом с ней и наваливалась на нее сразу, стоило ей пожалеть себя или почувствовать себя одинокой или растерянной.
«Да не может быть, чтобы тот, — сказала она себе, пытаясь успокоиться. — Того, может, убили где. А это другой... Да мало ли! И война когда кончилась, и люди давно все забыли...»
А Дементьевна вошла вдруг очень тихая, как будто чем опечаленная. Села на край постели и грустно сказала:
— Вот видишь. Ты так сразу небось мужа своего вспомнила, а я нет. А у меня тоже хороший был... первый. От хороший!.. А ты поминаешь свово?
Она сказала:
— Да помнить, оно и не забывала, а поминать... Как помянешь?
— А мне сон один раз. Увидела я свово, кинулась к нему, а он смотрит на меня и молчит. Я говорю: «Петь! Да чего хоть слова не скажешь?» А он тогда и говорит: «А ты помянула меня хоть раз?..» От я днем бутылку взяла в магазине да на стол ставлю. А муж — этот, что сейчас, — смеется: «Наверно, — говорит, — в лесу что-то сдохло». А он тоже инвалид. Так я уже не стала говорить ему ничего, а про себя думаю: «От и поминаем мы тебя, Петя!»