Тут не так. То ли Дранишников выдумал ее, то ли она была здесь и в самом деле — хитроватая ленца, с которой работали на юге все, от слесаря в бригаде до начальника комплекса, но только теперь ему пришлось пошевеливать здешних, поторапливать их, занятых, как ему казалось, своими «мичуринскими» садами да «Запорожцами» больше, чем прокатным станом, который вот-вот должны были сдать.
Заставив людей вертеться, он не давал спуску и себе и каждый болт на стане потрогал своими руками, проглядел каждый узел. Бывали дни, когда спать ему приходилось по три-четыре часа, не больше; и тогда в гостиницу он не ехал, забирал у кого-нибудь из бригадиров ключ и где-либо в дальнем тепляке заваливался на пропахших железом, еще не успевших остыть от человеческого тепла брезентовых робах и пытался уснуть среди грохота и лязга; прогоняя от себя оставленные ему суетным днем однообразные видения работы, старался представить: вот он, заложив руки за голову, где-то среди тихой степи лежит на кучке холодноватых кукурузных бодылок и смотрит в синее пустынное небо, по которому тянет в вышине ломаный треугольник журавлей... Вот он, подперев кулаками подбородок, спокойно сидит за самодельным столом в своем саду, греется на солнышке, и вокруг ясная тишина, и слышно, как, опадая, и раз, и другой четко стукнется о дерево, зашуршит по земле косо летящий лист; вот стоит на высоких холмах за станицей, смотрит на покрытые первой изморозью рыжие поля, с которых иногда с тоскливым криком срываются и пытаются полететь вслед за стаей диких гусей раздобревшие к осени на колосках да на семечках домашние их сородичи...
В те дни его впервые так ощутимо потянуло домой, он как будто даже вину какую почувствовал оттого, что не приезжал в станицу уже давно, да и еще вроде бы ехать не собирался.
И в какой-то мере это свидание с осенней своей станицей Дранишникову удалось.
Почти все акты монтажники сдали чуть ли не на неделю раньше, чем рассчитывал Сандомирский, и тот, словно подтверждая справедливость недавно припомненной им мысли и теперь уже нисколько не сомневаясь в ней, сказал Дранишникову:
— А ведь человек — он и в самом деле кузнец...
И это было для Дранишникова как будто приказ по главку.
И за неделю он помотался по осенней степи, и повалялся на кукурузных бодылках, и то здесь, то там постоял на тех холмах да на кручах, на которые любил забираться еще мальчишкой, — и все это было как будто бы так, как он замышлял, и немножко иначе. В степи они бывали компанией, напропалую ухаживали с Чекрыгиным за двумя аспирантками, которые вели какую-то работу в его совхозе. Дранишников так и не понял, какую именно, — о «влиянии научных опытов на качество шашлыков», как говорил готовивший эти шашлыки Чекрыгин.
А получилось так потому, что Юрку Чекрыгина, Юрий Саныча, встретил он еще на автобусной остановке, и они оба обрадовались неожиданной этой встрече — они дружили и два года сидели за одной партой. И вместо того чтобы, не торопясь, походить по степи пешочком да посидеть, прижукнув, под неслышным осенним солнышком, как он хотел, он с Чекрыгиным, главным инженером племенного совхоза, обмотал весь район, где только не побывал — и на дрожащих от реактивного гуда токах, где кукурузу теперь сушили при помощи отработавших свой недолгий век в небе авиационных двигателей, и на пастбищах в горах, где уже лежал снег, и на зональном соревновании стригалей, которое, как ему сказали, вот уже несколько лет подряд проводилось в одном из колхозов района, знаменитом теперь на всю страну. И Дранишников был благодарен другу своему Чекрыгину Юрке за эти странные и суматошные поездки, в которых иной раз трудно было разобрать, где кончается дело и начинается на скорую руку собранный, но тем не менее торжественный, как древний обряд, обед с молодым барашком, благодарен был потому, что неспешную станичную жизнь, над которой он обычно посмеивался, увидел теперь как бы заново: увидел и спорую, такую, какую любил сам, работу, и щедрые ее в этот год на Кубани плоды, увидел тронутые осенними красками дорогие ему холмы и долины, видеть которые безотчетно хотелось ему уже очень и очень давно.
Правда, Дранишников замечал, что каждая из этих поездок словно бы отдаляла его от матери. Провожая его до калитки, за которой ожидал чекрыгинский «газик», она всегда помалкивала; но однажды, когда машина уже тронулась, он выглянул в заднее окошко и увидел, как мать, клоня голову, понесла к глазам край платка.
Время для этих поездок было как бы украдено у нее, это ясно, но Дранишников, словно попавший в знакомую колею, никак не мог из нее выбраться; и так же, как раньше дома, забывая семью, пропадал он днями и ночами на стройке, так где-нибудь в совхозе часами просиживал теперь на разнарядке, где непривычно для него пахло не железом, а жареными семечками, и мчался потом с Чекрыгиным на совещание, и после шел в чайную, в которой за плюшевой занавеской начиналась крупная — не без бахвальства — председательская складчина.
И Дранишников, сознавая все это, чувствовал себя неловко, когда они ненадолго оставались с матерью вдвоем, и рад был, если приходил кто-нибудь из родственников или соседей.
Потому-то вчера он и сказал Чекрыгину:
— Ну все, ша, завтра ты рубай своих барашков один!.. Надо же мне хоть последний день побыть дома.
День этот выдался как по заказу, ясный и теплый, и Дранишников то стоял, покуривая, у летней кухоньки, пока мать собирала завтрак, то долго сидел за столом, тоже покуривая, а мать мыла посуду и неторопливо рассказывала ему об одиноком своем житье. Потом, зажав сигарету в уголке рта и морщась от дыма, он помогал ей очищать кукурузные початки, и ему приятно было слушать, как шуршит и поскрипывает, когда обдираешь, как похрустывает потом, отламываясь, еще не совсем подсохшее кукурузенье, и приятно было, будто взвешивая, держать на ладони холодноватые и чуть, влажные початки с белыми гладкими зубками — это были ощущения, знакомые ему с детства, и сейчас они забавляли Дранишникова и, казалось, возвращали его на много лет назад, и он, поддаваясь этой иллюзии возвращения, старался что-то припомнить, и никак не мог, и думал снова, как будто это было очень важно для него, а потом вдруг, перебив мать, сказал обрадованно, приподнимая кочан:
— Так это ж ледянка, ма?..
И мать как будто удивилась:
— Ну а то что?..
— Да у меня вот вертелось-вертелось...
— Ледянка, конечно, а то что...
И она снова стала рассказывать, как болела зимой и думала, что уже и все, хотела телеграмму давать и ему, Сергею, и младшему, Феде, да боялась напугать их, потому и раздумала — и вот ничего, отошла: наверно, помогли пиявки.
Она замолчала, и Дранишников сказал:
— Ма, забыл тебя попросить... Вот бы ты кукурузных оладиков хоть раз испекла, а? Сто лет не ел, а как вспомнишь... Только масла побольше.
Мать удивилась:
— А из чего ж я их тебе испеку?
И он ответил ей в тон:
— Как из чего?.. Из муки. Из кукурузной.
— А где она?
Он плечами пожал:
— Не знаю. На базаре... или где?
— А кто ее на базаре продавал бы?
— Ну на мельнице...
— А кто б ее там молол? Белый хлеб в магазине лежит, черствеет...
— Ну раньше как-то пекли... в войну.
— Дак то на своей рушке... Я ж тебя всегда драть-то и заставляла.
И он вспомнил, как по вечерам на две табуретки ладил широкую плаху с четырехгранным стояком, поблескивающим отточенной сталью, надевал на стояк цилиндрический ворот, ставил под отверстие для крупы большой таз, садился на плаху верхом... Молоть на муку — посильней прижимаешь вороток, давишь книзу, а стоит приподнять его чуток за ручку — и пошла дранка покрупней.
— А ведь в самом деле, это же целая индустрия была — военные да послевоенные крупорушки, а теперь и муки этой, выходит, достать негде, никому не нужна, нету...
— Да кабы жил еще в таком месте, чтоб кругом никто не болел, дак, может, и сам бы еще держался, — снова, не торопясь, заговорила мать. — А то посмотреть — вот так ну! — собралось на краю одно старушье, в каждом дворе то ж да про то ж, то ж да про то ж...