Я интересуюсь:
— От и до?
— Да, начинается разумная жизнь, человек развивается, познает окружающий мир...
— Потом придумывает небольшую такую
— крохотную совсэм, — говорит Жора.
— ...атомную бомбочку... и все летит вверх тормашками — начинай сначала?
— Да, и потом этот высший разум... Главный конструктор, если хочешь...
— Творец всего сущего...
— Да, он устраивает небольшой потоп, чтобы смыть следы разрушений...
— А Ноя он предупреждает до атомной войны или после?..
— На разных моделях по-разному...
— А-а-а!..
— Тогда можно было бы объяснить, почему в горах...
— В Кавказских?..
— Отстань — в самых высоких горах... В Андах!.. На Тибете... Где люди находят остатки древних цивилизаций...
— Куда водичка не достает...
— Конечно!
— Жаль, что Кавказские горы меньше... Совершенно ясно — здесь каждый раз приходится начинать сначала.
Жора соглашается, наливая пива из глиняного кувшина в большую эмалированную кружку.
— Ясно, тебе наука дороже...
— Но ведь есть в этом логика — разве нет?
— А что, если... — не спеша начинаю я, — что, если мы предположим как раз другое? Что возникновение разума — чистая случайность... Помнишь, есть такая теория?..
— Буржуазная теория...
— Ага, вредная...
— Что все люди были здоровы как бык!
— Тогда уж — как быки...
— Да, как быки...
— Просто все люди были тогда как люди, рядовые ребята среди остальных животных. И вдруг один заскучал, сел в сторонке...
— И стал думать о судьбе своего племени...
— Да, и каким-то чудом мы пошли все-таки не от этих здоровых ребят, которые ни о чем таком, кроме как о поесть, ничего не думали. А пошли как раз от этого шизофреника...
— Тогда все, что мы построили, все, чего мы добились, выходит, — плод больного воображения?
— В какой-то степени...
— Не нравится мне эта тэория, — говорит Жора.
— Я тебе не говорю, что мне она нравится...
— Лежи, моя очередь доставать, — говорит Жора.
Поднимает из колодца бидон, и слышно, как тот постукивает о стенки колодца... Потом пиво, булькая, льется в кувшин, а бидон глухо шлепает о воду — от одних этих звуков и правда становится прохладней.
— Тебе налить?
— Плесни...
Потом мы слышим, как на улице Семеновна здоровается с нашей соседкой, и та, видно, подходит к плетню посудачить, и они говорят неторопливо и громко:
— Ох и кричали, Андреевна, твои петушки на зорьке! Я к колодезю шла, а они заливаются...
— Да вот зарезать не соберуся. Сама крови, не дай бог, не переношу, а Люську никак не могу допроситься — как завьется с утра, так до ночи...
— А ты прикажи ей, а то старые станут, мясо тогда не въешь...
— Да какие они старые — только завела!
— Када — только?.. Ну када? Второй год ты их держишь?
— Да ты што, Семеновна, господь с тобой!.. Сарайчик-то Федя сломал, а новый сделать не сделал. Где б они у нас зимовали?
— А это я й не знаю где. Только они у тебя второй год — прямо точно.
— Подожди-подожди... Вот када бабушка Ениха померла? В марте?.. Или в апреле? Дак она говорила еще: «Ты, моя дочка, думаешь, курицы это, а они у тебе петушки».
— А Никифоровича ты звала на Октябрьскую петушка зарубить? А в этим году Октябрьская рази была?..
— Да нет, Семеновна, то я звала его гуску прирезать. Невестка ш мине дала, рази не помнишь? Када Колька пьяный был, да на машине задом на курник наехал, да всех гусок попередушил да перекалечил...
— А она тебе одну принесла?..
— Да нет, двох... Это ш в тот день еще, помнишь, когда у Грибанюковых теленок попал в колодезь, чего его туда черт занес... Я Никифоровичу через дорогу кричу: «Гуску иди зарубать!» — а он: «Сичас телка, — говорит, — достанем, потом до тебя прыду» — ну, не помнишь?
— Мальчик у Грибанюковых такой хороший «Сколько ж тебе, — спрашиваю, — лет?» А он говорит: «Сем, тетя, будет».
— Да не сем ему, а шесть.
— Да как же, Андреевна, шесть?.. Ну ты все прямо перепутала, да еще спорышь — не нравится вот мне, что ты спорышь!
— Да чивой-то я спорю?.. Я правильна, говорю, они с моей невесткой вместе лежали, я еще яблок принесла — хороших таких достала, аш на той край за ними ходила, — даю и ей. «Каво ш ты, — говорю, — Ирочка хочешь?» Она говорит: «Да дочку», — а вечером мальчик у ей и родился, он же как Юрочка наш, а Юрочке нашему только шесть.
— Да своими ушами слышала: «Сем, — говорит, — тетя, сем». Я еще переспросила, а он опять: «Сем!»
— Да он еще не соображает, дак и говорит.
— Ага, «не соображает»!.. Да они больше нас с тобой! Это мы думаем за них, что маленькие да маленькие, а они тут, на улице посмотришь другой раз: черта низя выпускать, рога ему сломят.
— А все равно ему... О!.. о!.. Пришла, барыня, и легла под ногами!
— Да какая ж это барыня?.. Это кобель... Гречухиных собака? Ну кобель, я тебе говорю.
— Да какой же это кобель? И кличут они ее Найда. Сучка самая настоящая!..
— Да бабушка, жишь, Гречущиха слепая, чего ты хочешь? Она до них приблудилась, ну бабушка и давай: Найда и Найда. А он кобель... Я вон дак и отсюда вижу!
— Вот ты тоже спорыть любишь! Ну прямо, ей-богу, аж интересно... Да не вертись ты... Укусит еще!
— Да чего он там тебе укусит!
— А ну-ка, стой, Найда, стой!.. Ну стой, кому говорю... Гля, и правда кобель!
— Да а я тебе што и говорю! — громко говорит Семеновна, и в голосе у нее слышится превосходство. — И это не сучка, я тебе говорю, а кобель, и мальчишонку Грибанюкову не шесть, а сем, и петушкам твоим по два года!
Соседка наша Андреевна молчит, потрясенная, видимо, бесспорностью доказательств Семеновны, а та уже идет мимо палисадника, где мы лежим, и нас не видно за кустами сирени да жасмина, а мы за ней наблюдаем через штакетник, держась за животы и друг другу показывая: «Ну, тетка!»
Скрипит калитка — Семеновна идет к нам.
Со двора нас видно хорошо, и тут она здоровается издалека и так же громко спрашивает:
— Отдыхаете?.. Пиво пьете?.. От хорошо, что пиво, а не водку эту проклятую, кто ее прямо выдумал, задушила б тово вот этими руками, и все бабы мине б только помогли да потом спасибо сказали... А мама, Гришенька, дома?
Я говорю, что дома, и Семеновна идет в глубь двора, на летнюю кухню.
С мамой они уже помирились.
Несколько дней назад отсюда же, из палисадника, я слышал их разговор.
— Семеновна, ты женщина пожилая, — убеждала мама. — Ты ж не девочка уже... И пора б тебе уже перестать побрехушки свои по улице разносить.
— Тосечка-а, от тебе крест, — божится Семеновна, — царица небесная не даст сбрехать — не разглядела...
— Ну с Леночкой ладно, а другой какой случай каждый раз?
— Ой, Тосечка, да такая жизня наша скушная, — простосердечно объясняет Семеновна. — А тут придумаешь што — и аш другой раз сама рассмеёсся...
— Дак вот ты рассмеёсся, а другому — слезы!
— А я потому и не говорю кому другой раз, чтоб слез не было — надоели уже они, ну их к черту!.. Вот придумаю про ково-нибудь, а другим не скажу, промолчу. Вот учера или позаучера... Идет Володька Дрыжикин, а я спрашиваю: «А чевой-то ты, Володя, один?» А он говорит: «Да не усё ж, тетя Дуся, удвоем!..» Прошел, а я гляжу ему вслед и уже вроде так вспрашиваю: «Володя, да а чевой-то ты без жены?..» А он вроде говорит: «Ой, да надоела она мне уже, тетя Дуся, хоть веревку на шею!..»
— Ну разве хорошо вот придумала? — упрекнула ее мама.
— А скажи — она не зараза, Володьки Дрыжикина жена? — Семеновна возмущается. — Зараза одно ей название!.. Такой мальчишоночек был, а теперь пьет и пьет — она его довела... Только он со двора — она на танцульки, только со двора — она накрасится, намажется — на танцульки!..
Теперь моя очередь доставать пиво, я берусь за веревку, и темная вода под бидоном в колодце опять глухо чмокает и долго плещется потом, слегка серебрясь, а я доливаю кувшин, плавно опускаю бидон обратно в уже затихшую воду, и теперь я спрашиваю у Жоры: