Где же, спрошу я, тут разврат? Кто же в двадцать пять лет не заводил связей, за которые потом краснел? Кто не разрывал легкомысленно отношений, которые потом оплакивал в зрелые годы? Много ли тех, которые бежали от страстей, сберегая под старость много сил и мало воспоминаний невозвратной юности?
Упрек Укшинскому в разврате не серьезен. Над ним тяготеет более тяжкое обвинение — в альфонсизме. Утверждают, что он знал про связь Мезиной с Дальгаммером и совместно с нею проживал получаемые ею от Дальгаммера деньги. Может ли быть упрек более неосновательный! Ведь неоспоримо, что он, перехватив письмо Дальгаммера, поднял целую бурю. Разве могло бы быть что-либо подобное, если бы он знал про эту связь и поощрял ее из своих корыстных видов? Вы помните рассказ Дальгаммера о том, как Мезина жаловалась ему на Укшинского. Что говорила она? Укшинский с ней груб, что он ее никуда не пускает и, наконец, что он заложил ее машинку. Вот все упреки. Сказала ли она, что Укшинский когда-либо жил на ее средства? Нет, этого обвинения она не произнесла, а, конечно, она начала бы с этого обвинения, если бы в нем была доля правды.
Ведь потому и говорится здесь так много об этой заложенной машинке, что случай этот является пятном на совершенно ином фоне.
Господа присяжные заседатели, альфонсизм — явление глубокой моральной порчи и рисует человека с головы до пят; эгоизм плотоугодничества, боязнь труда, отсутствие всяких привязанностей — вот его характерные черты. Но что же мы видим? Человек встает в шесть часов утра и работает на заводе до шести часов вечера, а иногда и дольше; когда теряет место, делается нервным и раздражительным, так как праздность не его сфера; перехватив письмо измены, носится с ним повсюду и всем рассказывает о своем горе; когда же, наконец, женщина, с которой он живет, покидает его, он простаивает целые дни под ее окнами, чтобы хоть мельком взглянуть на нее. Это ли альфонс?..
Есть еще обвинение, тяжкое обвинение, взведенное на него бывшей его сожительницей Галкиной, в том, что он бросил на произвол судьбы своего незаконного сына. Но взглянем глубже: так ли уж страшно это обвинение, действительно ли оно обличает в Укшинском человека глубоко порочного и бессердечного? До последнего времени в уголовных залах окружного суда решались целыми тысячами дела о незаконных сожитиях. Теперь эти дела переданы в суды гражданские. В каждом таком деле мать требовала от сожителя своего средств на содержание ребенка, а сожитель отрицал, что ребенок происходит от него. Неужели же все эти отцы были изверги? Нисколько — это был мирный трудовой люд: фабричные, отставные солдатики, швейцары, обыкновенно примерные отцы в своих законных семьях. Без малейших колебаний совести открещивались они от незаконных детей. Откуда шли такая жестокость, такое попрание голоса природы? Откуда же, откуда вообще истекают моральные убеждения народа? Закон, Церковь, обычай — вот столпы, на которых зиждется мораль. А культ незаконных детей у нас до последнего времени был невысок. Закон гражданский лишал их прав семейных и наследственных, закон уголовный признавал преступлением самую связь, от которой они произошли, а Церковь игнорировала этот союз как ею не освященный. Незаконный ребенок являлся бременем, вечным ярмом для души родителей. Мудрено ли при этом, что воспитательные дома, с которыми пошло государство навстречу, для облегчения участи незаконных детей, переполнились такими детьми! Я скажу больше, на эту скамью неоднократно привлекались матери, умерщвлявшие своих незаконных детей, и суд общественной совести в вашем лице не раз отпускал с миром такую преступную мать, находя, что нельзя на ее голове сводить счеты за мораль, слагавшуюся веками. Так не будем же и на голове Укшинского сводить эти счеты. Если ребенок Галкиной происходит действительно от него и он сдал его в воспитательный дом, то это явление самое обыкновенное. Но он отрицает, что это его ребенок, и мы не вправе ему не верить. Среда, в которой он находил себе подруг жизни, такова, что каждый раз тысячи сомнений должны терзать отцовское сердце, а вы согласитесь, что и одного самого легкого сомнения достаточно, чтобы подорвать всякие чувства к незаконному ребенку.
Вот собранные воедино все упреки, которые могут быть обращены к Укшинскому… Мне не придет в голову говорить, что все, что мы знаем о нем, доблестно и похвально, — это была бы смешная крайность; но и говорить, что человек, сменивший нескольких любовниц, сдавший ребенка в воспитательный дом, — злодей, способный на все, даже на убийство, — это тоже крайность, и крайность печальная.
Если из того, что мы знаем об Укшинском, нельзя сделать никакого вывода о его развращенности, то, несомненно, мы можем вывести некоторые свойства его характера. Прежде всего мы усматриваем склонность привязываться душевно, идеализировать свои связи, мечтать, верить и глубоко страдать при разрывах. Это человек, во все вкладывающий свою душу. Вместе с тем он человек крайне впечатлительный: потеря места, измена любовницы — все это живо и глубоко на него действует и выражается, в порывах. С письмом Дальгаммера он бегает всюду, плачет о своей судьбе, грозит убить, измолоть и Мезину, и Дальгаммера. Затем эти порывы проходят, и он в бессилии валяется в ногах у той же Мезиной. Наконец, это человек несамостоятельный, — ему всегда нужна моральная опора и поддержка. Ни радостей, ни печалей он не умеет переживать один. Ему необходимо делиться с кем-нибудь: с матерью, с товарищем, с прежней любовницей — все равно с кем, лишь бы не быть одному со своим горем. Все эти качества ничуть не изобличают в Укшинском Мефистофеля, спокойно улыбающегося людским скорбям, а, наоборот, рисуют человека, который сам бьется в паутине страстей и не может вырваться. Это не хищник, не коршун — это существо, при первом ненастье бессильно опускающее мокрые крылья. Все эти сжатые кулаки, грозные слова, обещания измолоть, раскрошить — это те вершины, которых языком достигают слабые люди; в дело их слова никогда не переходят. Слабый человек всегда немножко паяц в своем гневе и не забывает заботиться о производимом им эффекте. Кричит, мечется, рассыпает громы! Но вот пришло время действовать, и он ни на что не способен; оказывается, что в этой беготне, в этом кудахтанье изошли все те силы, вся та энергия, которую сильный человек бережет на один удар.
Уж куда более сильной натурой представляется мне рядом с ним Мезина. Холодно и спокойно бросает она Укшинского, когда он в материальном отношении делается ей бесполезен. Когда, заливая свое горе вином, он вместе со своим скарбом пропивает и ее швейную машинку, ту самую машинку, которую он выкупил месяц назад, она не дрогнула заявить против него обвинение в краже. После этого у нее хватает духа идти к матери Укшинского и вытребовать у нее квитанцию ломбарда, а когда Укшинский ее просит прекратить возбужденное обвинение, у нее не находится для него ни одного слова утешения, В то время, когда он после разрыва, надеясь на возможность восстановить отношения, простаивает днями у нее под окнами и ищет случая видеть ее, чтобы сказать два-три слова, — она хладнокровно начинает закреплять свое будущее счастье с Дальгаммером.
Семнадцатого августа Мезина от него уехала, двадцать шестого числа, через девять дней, была роковая развязка. Первые шесть дней он, как мы знаем, метался и добивался как будто чего-то, но затем с ним произошла перемена, он перестал преследовать Мезину, перестал надоедать матери с излиянием своих бед, уехал к своей бывшей любовнице Галкиной и пробыл у нее три дня вплоть до рокового вечера.
Что же произошло с ним? Уж не обдумывать ли убийство Мезиной отправился он к Галкиной? Конечно, нет! Для желания убить нужны серьезные мотивы, нужна высшая степень вражды, ревности, озлобления, нужен подъем всех сил человеческих, подъем, доходящий до пароксизма. Мысль должна усиленно работать и работать в одном направлении.
То ли видим мы на деле? Как раз наоборот. Упадок всяких сил — и физических, и умственных, ослабление интереса ко всему окружающему: он уже не следит за Мезиной, не ревнует, даже не думает ни о ней, ни о злополучной машинке, он болен, он бредит, но в бреду его Мезина не фигурирует. За все три дня, как удостоверяет Галкина, он ни разу не вспомнил о Мезиной. После чрезмерного подъема наступила реакция — полный упадок психической жизни. Всякие желания притупились, сильные головные боли (о которых говорила Галкина) делают его жизнь несносной, мысль вяло переходит от неудач в прошлом к беспросветному будущему. Он переживал часы, когда человеку хочется бежать неизвестно куда, исчезнуть, когда мозг отрадно отдыхает на мысли о смерти, о самоубийстве… И Укшинский говорил Галкиной: «Скоро, скоро уеду, а куда — узнаете из газет». Так обыкновенно говорят люди, которые имеют мысль о самоубийстве, но не доводят ее до исполнения. Им достаточно поговорить на эту тему, заинтриговать других, пойти в уединенное место, посмотреть на воду реки, окунуться мысленно в холодные ее волны, чтобы затем опять почувствовать тяготение к жизни.