Что же мы видим в настоящем деле? Здесь ход событий как раз обратный. В первый момент Сапогов как-то философски спокойно относится к полученному удару и только через сутки он доходит до пароксизма, до убийства. Мозг его является не сдерживающим, а усиливающим аппаратом. Как и чем питается у него в голове мысль о мести, куда делись все те сдерживающие мотивы, понятия религиозные, страх закона, чувство жалости, самосохранения, которые всегда бдят в нашей душе и при всякой вспышке страсти сбегаются, чтобы затушить и сдержать действие гибельного пламени, — я этого понять не могу. И сам он не может себя понять; он пытается объяснить, но объяснения его представляются искусственными и неестественными, так как он хочет в обыкновенные, нормальные формы уложить чувства и события, выходящие за границы нормальности.
По мнению сотоварищей, Сапогов никаких странностей никогда не проявлял, был только несколько сосредоточен и замкнут, очень тих и молчалив. Вот эта-то особенная тишина и представляется мне в его возрасте не совсем благоприятным признаком.
Тоже несколько странными кажутся мне те слова: «Я бы душил убийц», которые он с негодованием произносил, когда из газет узнавал о случившемся убийстве. Тысячи людей пробегают ежедневно небрежным взором дневник приключений, обильный убийствами, и никого эти убийства за живое не задевают, а для Сапогова это служит точкой особенного размышления и негодования.
Он неравнодушен к крови. Когда после удара, нанесенного Субботиным, он провел рукой по лбу и увидел кровь, — он произнес как бы сам про себя: «Первый раз кровь из себя вижу». И это обстоятельство, очевидно, обладает для него какой-то мистической силой, налагает на него какие-то обязанности, жертвой которых он затем и становится.
Под впечатлением впервые виденной из себя крови он засыпает. Во сне мозг не бездействует, — происходит, помимо нашей воли, творческая работа. Известный историк Мишле рассказывает, что перед сном он читал исторические материалы, наполнял свою голову массою несвязных фактов — и к утру мозг его все эти факты уже приводил в систему, связь событий становилась ясна, за ночь мозг исполнял громадную работу.
Так и в голове Сапогова помимо воли за ночь созревает своего рода шедевр. Утром он заявляет товарищу, что должен отомстить Субботину. Эта идея, навязавшаяся за ночь, обладает неотразимой силой; бороться против нее бесполезно, освободиться от нее одно средство — это осуществить ее. До этой точки доходит и Сапогов.
В каждом преступлении, совершенном нормальным человеком, мы можем различить: во-первых, достаточный мотив, во-вторых, внутреннюю борьбу человека, замыслившего преступление, со всем запасом его моральных сил; затем всегда налицо чувство самосохранения, рекомендующее человеку совершить преступление наиболее безопасным для себя, обыкновенно тайным способом. И, наконец, можем различить со стороны преступника некоторую расчетливость, так сказать, экономию зла. Всякому человеку свойствен ужас перед злом, и никто не станет совершать зло излишнее, а ограничится злом необходимым.
В настоящем деле я не вижу мотива для убийства, не могу уловить ни малейших признаков внутренней борьбы, ни тени чувства самосохранения. Предо мною громадная лужа человеческой крови, и я не могу понять, для чего она пролита.
По моему убеждению, Сапогов — субъект, затронутый душевным недугом, и стоит на границе между преступниками по страсти и преступниками психически ненормальными.
Почему же, скажут, я не настаивал, в таком случае, на вызове медицинской экспертизы? Потому что, по моему убеждению, психиатрическая экспертиза на суде бесполезна в двух случаях: когда мы имеем дело с явно сумасшедшим человеком и когда душевное расстройство выражено столь слабо, что его нельзя ни исследовать, ни определить, а только можно инстинктивно угадывать. В этом случае, думается мне, для психиатра-специалиста опасность отвергнуть существующую ненормальность даже больше, чем для всякого другого наблюдателя, потому что у специалиста на все болезни существуют готовые названия и категории, и то ненормальное состояние, на которое у него нет готовой койки в клинике, он склонен не признавать вовсе за болезнь. А что должны быть такие нерасследованные болезни, в этом не должно быть сомнения. Ведь в то время как другие науки считают свой возраст тысячелетиями, психиатрия, как наука, считает за собою только десятки лет. Ведь не так уж давно было время, когда целыми толпами и судили и жгли, под кличкой колдунов и ведьм, людей явно больных, которые теперь наполняют клиники отделения для истеричных.
Что же не вступались за них врачи? Увы! — их роль была несколько иная. По каждому процессу в судилище вызывался врач, и он должен был, вооруженный ланцетом, отыскивать на теле обвиняемого печать дьявола, — нечувствительное место, — и старания его всегда почти венчались успехом, так как у истеричных субъектов почти всегда имеются на теле такие нечувствительные места. Так, усилия врачей сводились некогда к осуждению явно больных людей. Мне не придет, конечно, в голову, что и теперь иногда врач в уголовном процессе играет такую же роль, но ведь и тогда это никому не приходило в голову.
Не будучи специалистами, вы можете чуять ненормальность в деянии другого человека, точно так же, как не имея понятия ни в гармонии, ни в контрапункте, мы можем сразу чувствовать взятую музыкантом фальшивую ноту.
Достояния психиатрии, как ни трудна и отвлеченна эта наука, являются в известной мере и достоянием нашим, и, не будучи специалистами, мы можем наметить, что приблизительно сказали бы врачи, если бы на их заключение было предложено настоящее дело. Они, конечно, не упустили бы из виду обследовать ту небольшую ранку на голове подсудимого, которую нанес ему ковшом Субботин. Но эта рана зажила бесследно, не оставив даже рубца, и сказать категорически — не породил ли удар ковшом в мозгу Сапогова какие-либо временные болезненные процессы, во время которых он учинил преступление, — врачи не имели бы возможности. Они бы ограничились общим указанием, что иногда самые ничтожные повреждения головы производят серьезные заболевания, а иногда, наоборот, сравнительно сильные ушибы минуют бесследно. Далее врачи исследовали бы степень опьянения Сапогова и признали бы, что его опьяненное состояние было таково, что не лишило его возможности совершить ряд последовательных и обдуманных действий; но вслед за сим врачи должны бы были признать, что науке известен алкоголический транс, находясь в котором человек совершает целый ряд последовательных действий, но тем не менее сознательность его поступков — только кажущаяся, и ответственным в них он являться не может.
Такой приблизительно материал дали бы нам врачи, и разбираться в этом материале, в конце концов, пришлось бы опять-таки вам. Поэтому я решил не настаивать на вызове психиатрической экспертизы; вопрос этот я спокойно предоставляю вам, глубоко уверенный, что при малейшем убеждении, что врачи могут пролить свет на это дело, вы и сами не преминете воспользоваться вашим правом потребовать от суда направления дела к доследованию.
Итак, мое убеждение, господа присяжные заседатели, что Сапогов стоит на границе преступников по страсти и преступников психически больных. Что делать с такими людьми? Преступников явно ненормальных надлежит заключать в уголовный дом умалишенных, здоровых следует карать по законам, но с такими пограничными типами нельзя делать ни того, ни другого.
Так неужели отпускать их безнаказанно? — спросите вы.
Нет, есть кара и для них! Природа, на вид немая и безучастная, является их неумолимым судьей. В наше время, когда учение любви к ближнему уже двадцать веков главенствует над миром, культурный человек складывается так, что не может безнаказанно попирать заповедь «не убей». Пусть, как некогда, разобьется скрижаль, на которой эта заповедь написана, все равно она будет жить в плоти и крови человеческой, она сделалась второй природой его, а природу нельзя попирать безнаказанно. Она налагает свою кару, не ту кару срочную, которая в конце концов, примиряя человека с содеянным им злом, вносит мир и облегчение в измученную душу, — нет, карающая природа вносит разложение в самую душу человеческую. Взгляните на подсудимого: разве, убив товарища, он тем же ударом ножа не поразил и самого себя? Разве он не связан на всю жизнь свою с трупом убитого? Два дня после убийства проводил он время в вертепах, заглушая голос совести в жалких оргиях, а на третий день его потянуло к трупу, и он пошел расспрашивать об убитом. И всегда в жизни будет он возвращаться к этому трупу, все будет напоминать ему о том, что он — убийца. Заведут ли перед ним когда-либо речь о случившемся где-нибудь убийстве, уж он не скажет, как бывало: «А я бы вешал убийц»; он подавит эту мысль, и она ядовитым осадком останется в его душе. Зайдут ли в праздничный день в мастерской шутки и игры, он может быть спокоен, — никакая шутка его не коснется: он купил себе покой ценой убийства. Куда бы ни шел, что бы ни делал, голову его всегда будет клонить к земле, где вместе с убитым товарищем зарыты его покой, его счастье.