В «Ипохондриках» (1972) правдоподобие, говоря словами Хичкока, ни на миг не может поднять свою банальную голову. Неважно, в конце концов, где и когда происходит действие, главное для Штрауса — реальность театра, в котором оно происходит. Замкнутость пространством сцены, перевернутый мир, намеки вместо фактов и событий важны для драматурга прежде всего как романтическая идея. В этой пьесе-шараде все играют не свои, а вымышленные роли, продиктованные скрытой интригой, контуры которой проступают только в финале (или окончательно теряются?). Кто они — Владимир, Нелли, Вера, Якоб — те, за кого хотят себя выдать или перевертыши? На фоне криминальной истории с цепью загадочных исчезновений и убийств разыгрывается не менее таинственная психологическая драма.
Недосказанность, туманность, двойственность обстоятельств постоянно преследуют зрителей. Незначительные детали и случайности приобретают огромную и чуть ли ни мистическую роль, как в фильмах Хичкока. Как будто персонажи играют в некую загадочную игру по только им понятным правилам, устраивают бесконечные розыгрыши и мистификации и цель этого действа — совершенно сбить зрителей с толку, продемонстрировать торжество игры и случая. «Ипохондрики» — то ли эксцентрическая комедия, то ли мистический гротеск, то ли абсурдный гиньоль, то ли психологический детектив? Постоянные скачки внутри сцен от жанра к жанру создают впечатление волшебного хаоса. Комедия легко переходит в фарс, в беккетианский гротеск. По меткому замечанию одного из немецких критиков, «между доктором Мабузе и Достоевским в этой пьесе, как во сне, нет никаких переходов».
Герои «Ипохондриков» — служащие старинной фармацевтической фирмы, мелкие и крупные махинаторы, схлестнувшиеся в непримиримом, тщательно замаскированном конфликте из-за раздела собственности и сфер влияния. На протяжении всей пьесы они не в состоянии выпутаться из сети убийств, обманов и заблуждений, природа которых так до конца и не проясняется. Но этот внешний, детективно-социальный сюжет все время теснится и остраняется сюжетом внутренним, развивающимся по несовпадающим законам, — сюжетом крушащейся любви и двойной, фальшивой жизни. «Как долго можно занимать фальшивую позицию?» — спрашивает Нелли у Якоба. «Секунду», — отвечает тот. «Но в промежутке, что происходит в промежутке?» — допытывается Нелли. В этом диалоге — ключ к пониманию драматургии Штрауса, персонажи которого постоянно стремятся выскочить из сюжета и роли и уплыть в сферу экзистенциального.
Идея фальшивости наиболее полно воплощается в фигуре и интригах Якоба, тайного кукловода — режиссера всех событий и прежде всего судьбы Нелли, в которую он тайно влюблен. С момента в последнем действии, когда Якоб открывается Нелли, начинается драма узнавания ею истинной подоплеки событий собственной и Владимира жизни. Постоянно находящиеся в пограничном состоянии, герои Штрауса борются с пустотой внутри себя и не могут ее победить. В словах Якоба, этого романтического урода и злодея с задатками философа, о «власти опущенных слов, опущенного знания» — боль за невысказанность, непрожитость, нетождественность бытия.
С персонажем Владимира связано появление в немецкой драматургии типично штраусовских героев — неуравновешенных ипохондриков, экзальтированных чудаков и комиков, опасных игроков, не ощущающих жизненной почвы под ногами. С одной стороны, он такой же авантюрист, как и братья Спаак, с другой, тонко чувствующий интеллектуал, даже будто ученый, с третьей, мистик, любитель крими и символистской поэзии. Персонажи Штрауса сотканы из видимого и невидимого, невидимое зачастую преобладает и руководит. Владимир порой чем-то напоминает Освальда из ибсеновских «Привидений». Неврастеник, пораженный синдромом бесконечной игры и розыгрышей, жертва собственной чувствительности, утратившая грань между реальностью и фантазией, — где еще мы встречали столь оригинальных мистификаторов жизни?
Штраус награждает своих героев, и Владимира в первую очередь, мучительной страстью самопознания, этакой интеллектуальной мнительностью, находящей своё особое отражение в раздумчивости, длиннотах и витиеватости фразы. Реплики, порой переходящие в философское эссе, часто равнозначны литературной исповеди героя.
Финал не проясняет шараду. Выходящий на поверхность драмы мотив двойников окончательно все запутывает. Кто же закалывает Нелли — не инсценировка ли это Владимира? Не являются ли Владимир и Якоб одним и тем же лицом? Истинные криминальные истории, в понимании Штрауса, не могут быть разгаданы, абсолютного знания нет, люди, как это было сформулировано Бюхнером, всего лишь слепые игрушки неведомых сил…
Одни в Германии усматривали в молодом драматурге исключительно поэта романтических трансформаций, превращающего невыносимую реальность в театральную утопию. Для других же выходила на первый план зашифрованная критика системы, и, вероятно, у них были основания для того, чтобы видеть в пьесе Штрауса актуальную притчу. Петер Иден, обозреватель «Франкфуртер Алльгемайне», трактовал «Ипохондриков», герои которых запутываются в лабиринте жизни, не могут ухватиться за действительность, как «символ состояния общества, в котором ложное все время выдают за правильное». Пьеса была воспринята им как анализ современной общественной болезни, замеченной к этому времени уже и европейскими социологами, — нарциссизма, страсти к самонаблюдению, подтачивающей силы человека и выталкивающей его из действительного мира: «Ипохондрия героев, страсть к постоянному нервному перенапряжению, балансирование на грани безумия проистекают оттого, что им самим не ясно, кто они и что их окружает, что было и чего не было».
Следующие пьесы — «Знакомые лица, смятенные чувства» (1974) и «Трилогия свидания» (1976) — были восприняты уже как открытая критика системы. В первой пьесе, по жанру — комедии, владелец гостиницы замораживает себя заживо в холодильнике; безутешной действительности и деформированным чувствам противостоит лишь мир танца. В «Трилогии свидания» обсуждается выставка под вызывающим названием «Капиталистический реализм», но выясняется, что искусство используется героями большей частью для бегства от действительности. В финальной сцене галерист Мориц заклеивает себе лицо пластырем — вдоль, поперек, крест-накрест, дабы больше ничего не видеть, стать слепым и немым. Таким часто бывает итог пьес Штрауса — дальнейшее существование бессмысленно.
Но еще в большей степени это касалось «Такой большой — и такой маленькой» (1978), метко названной авторитетным Гюнтером Рюле «десятью сценами-символами немецкого духовного состояния». Смысл образа Лотты увидели в том, чтобы быть медиумом, выявить истинное состояние окружающего ее общества, вознесенного «экономическим чудом» на вершину благополучия. Истиной на поверку оказывалось безумие автоматизированных страстей и унифицированных реакций, оледенение человека, параноидальный страх обывателя перед проявлением собственного «я».
В «Трилогии свидания» один из персонажей называет героиню «замерзшим колокольчиком». То же можно было бы сказать и о Лотте. Женщина-ребенок, простодушная и комичная чудачка, она безуспешно пытается соединить в своей жизни рационализм (свойство мира больших) и детскую фантазию (главную черту мира маленьких). Избрав в протагонисты своей драмы надломленную личность, хрупкую и чувствительную женщину, брошенную мужем и все еще жаждущую счастья и справедливости, Штраус проводит ее по огромному кругу жизненных исканий и мучений. Построенную по такому принципу драму в Германии называют «драмой остановок». «Остановками» на пути Лотты, этапами ее отчаянного падения становятся курорт в Марокко, где ее общение ограничивается подслушиванием чужих разговоров, десять комнат огромного дома, где она напрасно пытается установить контакт с соседями, телефонная будка у обочины шоссе, становящаяся ее обителью, дом брата на Зильте, где происходит неудачный роман, кабинет молодого служащего, к которому она пристает в надежде восстановить связь с обществом, остановка автобуса, возле которой отчаявшаяся Лотта роется в мусорном баке, наконец, приемная врача, откуда ее выпроваживают на улицу.