Если кто пожелает, может и все лето жить в лесной избе на берегу красивой ламбушки с тихой голубой водой или темно-коричневой, густой, как чай, или такой прозрачно-светлой, что на пятнадцать метров видно дно и плавающих рыб. Разная здесь вода в ламбушках. Только если все лето станете жить, не считайте избушку уже своей, ночевать пускайте и других, кто бы ни пришел к вам.
Так вот, лохматый Андрюша отнес эти избушки к девятнадцатому веку — и старые, и срубленные даже нынешним летом. Да и старым-то всего по десять-пятнадцать лет.
Я сказал ему, что он меня «обворовывает».
— Такие избушки были и в девятнадцатом веке, — ответил Андрюша.
Студенты и этнографы, раздобыв резиновые сапоги и телогрейки, ездят в лес и на сплав.
В лесу гром стоит от техники. На сплаве тоже — катера, лебедки, тракторы. Правда, на реках сплавщикам, как и встарь, приходится подталкивать баграми плывущие бревна и следить, чтобы не было заломов.
— Собираем материал о трудолюбии, — пояснил Андрюша и поучительно добавил: — Трудолюбие было присуще карелам и в девятнадцатом веке.
И еще много «моего материала» взяли они в свою монографию.
Этнографы заставили меня задуматься, что и наше время будет когда-нибудь стариной. Да! Например, в 2062 году. Но из этой нашей старины что-то войдет в ту далекую современность. Многое войдет… Мусор, наносное и придуманное только на день, отсеется, канет в лету, а ценности непроходящие, все самое лучшее, святое святых, переймут и будущие люди.
Наверно, это везде так, но в Сельге особенно видно, как века в чем-то не согласны между собой и спорят насмерть. Конечно, в этом споре победит молодое, но в чем-то до поры до времени они сосуществуют, как две лодки — весельная и моторка, привязанные одной цепью к одному столбу. Старое далеко не все никуда негодное, и в чем-то девятнадцатый век и двадцатый живут дружно, как любящие друг друга братья.
Мерцает холодная ночь холодными звездами. Они маленькие здесь, в Сельге, в бездонно высоком чернильном небе. От нашей елки наискосок к тому берегу пролегла сияющая лунная дорога. Озеро шумит, и я слышу в этом шуме среди уснувших темных изб песнь о нескончаемости жизни.
На том и на этом берегу горят костры.
Интересно, что нашли геологи?
1962 г.
Виктор Пулькин
Родился в 1941 году в селе Спасская Губа Кондопожского района КАССР. По путевке комсомола работал столяром на Всесоюзной ударной стройке «Большая Кондопога». Учился в Ленинградском художественном училище и в Петрозаводском университете. Был учителем рисования и труда, журналистом; несколько лет работал заведующим научным отделом музея «Кижи». Один из авторов двух коллективных книг очерков, вышедших в Карельском книжном издательстве. Опубликовал несколько очерков и рассказов в журнале «Север».
Кузьмичевы рассказы
Четыре зимы тому назад впервые ехал я в Кижи не туристом — на работу. Самолет бухнулся в сугроб за околицей Сенной Губы. До Кижей еще надо было добираться на подводе с десяток километров… А мороз, как говорят, крепчал! В санях под сеном я обнаружил, к своей радости, дубленый тулуп.
— Кузьмич послал! — сообщил парнишка-возчик.
— Мне? — удивился я. — Какой Кузьмич?! — Знакомых-то у меня в Кижах, кажется, не было.
— Мышев, Михаил Кузьмич.
Мышева-то кто же не знает?! Старый, потомственный заонежский плотник… Больше двадцати лет работает он на реставрации Кижей, перевозил сюда памятники народного зодчества со всех концов Карелии. Великолепная церковь в Кондопоге, трехглавый собор в Кеми, Ильинский погост на Водлозере… Около пятидесяти памятников зодчества возвращено к жизни руками старого мастера, человеческая доброта которого действует и согревает, оказывается, уже в радиусе десяти километров от Кижей, где Михаил Кузьмич долгие годы живет со своей Марией Васильевной.
…Но вот четыре зимы прошли, минули те долгие кижские вечера, когда в гостеприимном Кузьмичевом доме я слушал немудреные рассказы о прошлом. Большая эта жизнь вместила многотрудные для наших дедов и отцов времена и события, но такой уж склад Кузьмичева характера: рассказывал он с юморком, с хитринкой, смешинкой. Стал я его рассказы на бумаге излагать — живую искорку разговорную берег.
Вид блокнота и карандаша сразу напоминал Кузьмичу торопливых репортеров, он волновался:
— Ох, уж эти мне строчильщики!
«Строчильщиком» прослыть не хотелось, и рассказы я старался сберечь в памяти…
Мы, кижане, часто выезжали в экспедиции. И только за ворота выходишь — рюкзак за плечами, — Кузьмич уж окликает:
— Это куда опять обрядился?
И куда бы ни ехал — всюду везешь Кузьмичев привет друзьям-приятелям его, таким же, как он, веселым дедам, здоровякам, балагурам. И в этих рассказах, может, где-нибудь и промелькнет словечко, выражение, подслушанное на Водлозере, в Челмужах, Толвуе — у стариков, передававших Кузьмичу ответные горячие приветы. Беды в том нет — и Кузьмич так сказать мог! Но сюжеты рассказов, их фактическую сторону я, конечно, оставил без изменений.
Балиструда
«Што, ребяты, — ведь государь на стрельбы будет!» Старые солдаты и в ус не дуют — только начали пуговицы мелом драить. А нам, первогодкам, такие известия… бомба! Снаряд тридцатидюймовый в окно казармы! Крутится, взорваться желательно, а убежать от него некуда, вот она какова, солдатская-то жизнь!
Наша служба проистекала на береговой батарее в морской крепости Кронштадт. Бомбардир — это, наперво, силушка! А мы, толвуйские, крепкого корня люди, даром что харч у нас рыбный! Дружка моего ты в Толвуе видел… Усач-то! Жена-то ныне у него молода. Вот с ним мы жили в Кронштадте, ломили пополам солдатский сухарь. Каждый снаряд с мешок муки потянет, а иные ворочаешь еле-еле да на тележке к пушке препровождаешь — те страшного весу и производят такой грохот, что маковки собора морского угодника Николы шатаются и требуют срочного ремонта и реставрации!
И нонешние военные комиссары корень толвуйский, плотницкий отличили и заметили! В том же Кронштадте, в военных морских советских комендорах служил сынишко мой, и от командования много ему благодарностей было! Ныне везде грамота нужна — и в ученье востры оказались заонежане, коли допуск дан. Чудное дело: и внук доспевает в штурманском деле в Кронштадте! Пишу ему, строжусь: «Водки никак не пей, с худыми товарищами не знайся! Я в молодые годы — до пятидесяти годов — вовсе не пил. И сейчас пьян не бываю, а так только для поддержания бодрости и радостного взгляда!» С письмом внук не мешкал, отписал: «Насчет пьянства не сомневайся: я в матросском строю правофланговый, а от водки, известно, происходит крен. А на товарищей моих смотреть любо-дорого, худых меж ними не сыщешь — Краснознаменный Балтийский флот!»
…Ну это я, конечно, далеко вперед залетел. В те годы, про которые рассказ, какие мои сыны, внуки? Еще и не женился.
В казарме доведались, что царь на стрельбах будет! И верно. На другое утро батарейный командир прибегает — весь начищенный, как самовар к пасхе. От сапог сверканье, шпора за шпору цепляет, шашка по каменному полу чертит, огнеопасные искры пускает.
— После смотру, за усердие, всем по стопке вина! Но если который… Ребятушки, не выдай! — Не знает, улещивать ли, заушать ли… Ну и мы, конечно, не без понятия. Семья у него… тоже, какие достатки? В залатанном мундире иной раз придет.
Ну и што же получилось? Ведь я на смотру-то царском чуть не оплошал, чуть батарею не подвел!
Мое дело самое интересное: был я наблюдателем и стоял у американской купленной ба-ли-стру-ды! Балиструда, насилу вспомнил! Труба, сквозило-верзило этакое! Трехногое, винтики у нее, ручечки. В стекла смотришь — то же море, что и обыкновенно зришь — ан то уж за два десятка километров, простым глазом-то цель столь дальнюю не найдешь. А в сквозило — вот она! А пока явственность обнаруживаешь, винтики крутишь, ручку оттягиваешь — стрелка балиструды уж цифру показывает, сколько миль до вражеского корабля, а цифра эта потребна для верной наводки в бою.