Теплоход шел в устье реки и возле каменистого островка стал обгонять своих помощников — два водометных катера, которые, как два муравья, волокли за собой километровый оплотник.
— Посмотрите, бодрые задиры, — сказал я весело. — На озеро посмотрите, чертовы стиляги! — обозвал я этнографов, хотя они никакие не стиляги: ходят по селу со скромным достоинством, разговаривают с бабушками уважительно, и их радушно приглашают сележцы почаевничать, а по воскресеньям — отведать стряпни.
— Да, — сказал Андрюша. — Это, конечно… материал не для нашей монографии.
Андрюша только теперь заметил: к столбику, возле которого он стоял и на который иногда садился, рисуя полуразвалившуюся баню, одной цепью привязаны старинная неуклюжая весельная лодка и современная, покрашенная синей краской, очень легкая на ходу моторка. Он только сейчас это заметил.
Пришла бабка Федосья, которая первой сказала мне у автобусной остановки: «Счастливой дороги. Золотая гора тебе навстречу». Пришла и расплакалась: председатель сельского Совета не выдает ей справку, что она проживает в Сельге. Вначале я не понял и подумал: «Федосья путает что-то на старости лет. И для чего ей такая справка?»
Старушке пришлось рассказать печальную историю о муже-партийце, который погиб где-то в снегах Колымы и сейчас посмертно оправдан…
Видимо, ни одна большая радость и ни одно большое горе не обходят стороной далекую Сельгу.
За погибшего мужа Федосье положена пенсия, и она давно получала бы пенсию, но нет у нее одной-единственной справки.
— Почему все-таки не выдает председатель справку?
— Из принципа. — Слово «принцип» в Сельге понимают как каприз и тупое упрямство. — Принцип поставил. Пускай, говорит, организация сама запросит документом, что ей требуется такая справка.
Новое здание, на нем большой красный флаг. Председатель в поношенной солдатской гимнастерке, прихрамывает, и я понял, что у него безупречная биография. Милый, что же это ты над старухой-то издеваешься? Сколько она слез из-за тебя пролила?
Он писал справку молча, сердито выставив вперед нижнюю губу. И мы с Федосьей сидели молча. Я думал. «Оказывается, и под красный флаг может забраться старина, девятнадцатый век…»
Этнографы собирают также рассказы о юродивых и дурачках. Когда-то их было много в глухой Сельге, но теперь лишь старушки помнят о них. Нет больше. Не родятся.
О лености мысли и медвежьей неповоротливости минувшего века этнографы тоже собрали мешок всяких былей — смешных и печальных.
Ну, а вот этот случай — это какой век?
…В новой сележской пекарне выпал в печке кирпич. Пожарник тут как тут — составляет акт и опечатывает пекарню. Все по закону. В магазине шестой день нет хлеба. Продавец не виноват. Муку тоже не продают, хотя ее навалом в пекарне. Тут тоже — кого винить? Нужно чье-то разрешение. Без разрешения продавать муку из пекарни нельзя.
Привезли, наконец, хлеб из поселка Гумарино — по буханке на семью. Некоторыми это было расценено как инициатива и находчивость. Я решил узнать, почему все-таки не поставят другой кирпич на место выпавшего?
Оказывается, сельповцы, председатель сельского Совета и другое начальство никак не могут договориться между собой: кто из них виноват, что Сельга сидит без хлеба, и кто должен дать деньги на ремонт печки. Шестой день они спорят также и о том, что, может, вообще не стоит ремонтировать эту злополучную печку, из которой выпал кирпич, а застеклить окна в старой пекарне и туда перевести пекарей… В Сельге не одна, а две пекарни.
Пока они до умопомрачения спорят, приходится обедать с сухарями. В некоторых семьях и сухарей нет.
Ой, леность ума и медвежья неповоротливость, до чего же вы, окаянные, живучи!
Учителя Пуукконена увезли в больницу. Это было неожиданностью для Сельги. И только сейчас все увидели, что неутомимый и добрый Иван Семенович всю жизнь работал, не думая о себе, до полного износа.
Через неделю я поехал к нему в больницу. Иван Семенович встретил меня словами:
— Прошусь, чтоб выписали.
В глазах учителя блестела смешинка, и они не были такими усталыми, как обычно, и вообще у Ивана Семеновича вид отдохнувшего человека. На стуле горкой лежали книги и раскрытая тетрадь, в которую он заносил план своей очередной беседы с лесорубами и сплавщиками.
— Где у вас эта постыдная бумажка?
Когда за ним приехала «Скорая помощь», тайком от жены он написал на всякий случай записку: в каких организациях взять справки на пенсию для детей.
— Как велели, — сказал я, радуясь, что ему лучше, — передали директору школы.
— Смалодушничал, брат. А мне вдруг полегчало. Видишь, и дышу полной грудью. — Он несколько раз набрал и выдохнул воздух. — И болей нет. Без операции обойдусь. — Но говорить ему тяжело, и лоб у него мокрый. — А жизнь промелькнула. Обидно, брат. Пятьдесят два года. Дети… Младший в школу еще не ходит. И все кажется, будто бы и жил-то на свете всего один день.
Я стал уверять, что он поправится и что вообще он много хорошего сделал для людей…
В самом деле, когда Иван Семенович начинал работать учителем и избачом, в карельских деревнях редко в какой семье могли прочитать полученное письмо, а в некоторых глухих деревушках, где довелось ему организовывать школы, грамотных вообще не было. Он учил детей, их матерей и отцов. Случалось, что за одной партой с внуками сидели их деды и бабушки и выводили крупными буквами: «Мы — не рабы…»
Он попросил меня рассказать, как Москва встречала Гагарина. В те дни я вместе с москвичами был на Красной площади, а после видел и слушал космонавта на пресс-конференциях.
— Новый человек пришел на землю. Пришел… Посмотри, и у нас в Сельге какая молодежь! — И вдруг Иван Семенович почему-то стал хаять себя за то, что всю жизнь был слишком добрым, часто без разбора, добрым и с теми, с кем нельзя было быть добрым. — Я ни с кем никогда не повздорил. Характер вот такой. А это ведь плохо. Выпишут из больницы, исправлюсь, — весело сказал он и тут же опять стал сердиться на себя, как будто это он сам был виноват во всех недостатках, недоделках и упущениях. — Не ведется, как надо, восстановление лесов. Как тут можно быть добреньким и не кричать во всю ивановскую! В подсобном хозяйстве сколько лугов остаются к зиме нескошенными! А отчего это? Леспромхоз смотрит на сельское хозяйство как на обузу, которую ему навязали. И порядка нет.
Когда его выпишут, он собирался из больницы идти в контору леспромхоза, которая находилась в этом же селе, и поговорить обо всем, что накипело, по-партийному… Однако я спросил врачей:
— Скоро ли поправится Иван Семенович?
— Плохо дело у Ивана Семеновича. Очень плохо…
Я все-таки этому не хочу верить. Ему же стало лучше! А самое главное — человек, который всего себя отдает людям, должен жить. Он должен долго жить!..
Теперь уже я ревную этнографов: кроме отжившей или отживающей старины, они вдруг начали собирать для своей монографии самую настоящую современность. Мою современность, которая нужна мне для очерка, для повести…
Как-то на рыбалке мы со Степаном Васильевичем ночевали в лесной избе, срубленной на берегу глухой ламбушки. Печка, полати, тесовый пол. Чисто, опрятно. Кто-то приготовил колотых дров, бересту для растопки и спички. В железной банке на подоконнике — щепотки две чаю, в сумке, висящей на гвоздике, — сухари.
Мы пришли в избушку поздно вечером и сразу затопили печку готовыми дровами. Поужинав, полезли на полати — на пахучую постель из еловых веток.
Утром, прежде чем покинуть жилье, мы накололи сухих дров взамен израсходованных и заменили еловые ветки на полатях. Степан Васильевич досыпал чаю в железную банку.
Сколько их, таких гостеприимных избушек, попадается в глухих карельских лесах, по берегам рек и озер, и не сосчитать!
Кто-то, конечно, их строил, но избушки ничьи. Хозяин тот, кто ночует, он пользуется всем, что есть в избушке, и оставляет из своих запасов что-нибудь для людей, которые придут после него.