— Цыть ты, охламон! — зло обернулся Бередышин. — Не твоего ума дело! Память это у меня о товарищах…
— О товарищах с большой дороги, — злорадно подтвердил Кокорин.
Матвей махнул рукой: в глубине души он давно уже маялся совестью из-за этого портсигара, подаренного еще в первую мировую войну спасенным им в ночном бою командиром роты. Он даже ничего не вымолвил, когда Кокорин сунул на стол тощую пачку замусоленных рублевок, только зло плюнул.
На некоторое время примирила их смерть Кокорина. Умер он осенью на мельнице. Бабы привезли помолье. Андриан принял зерно, запустил жернова и сразу принялся тесать полозья для саней. Взмахнул топором раз-другой, и на глазах растерявшихся женщин повалился лицом в землю.
— Жил бестолково, — высказался по этому поводу Матвей, — а помер хорошо — за работой! Мне бы такую смерть!
Но по прошествии некоторого времени дед Ядран опять поминал теперь уже покойного соседа недобрым словом вопреки пословице о покойниках. Словно бы в насмешку, деда заставили принять мельницу. И там в разных уголках он обнаружил припрятанные Кокориным мешочки с мукой. Однако даже не это бесило деда Ядрана. По весне подмыло плотину, и Кокорин забил промоину дерном, срезанным с угора ниже мельницы. За лето свободно пропускаемая через щиты вода размыла песчаный увал, и пошли одна за другой валиться сосны, выхватывая огромные выворотни дернины. Весь склон бора на десятки сажен потек песком.
И однажды председатель, приехавший навестить нового мельника, не обнаружил того на месте. Иван Петрович обегал всю мельницу. На плотине с хлюпаньем всасывалась в лоток вода. В верхнем амбаре спокойно погромыхивали жернова, перемалывая зерно, внизу тугой струей стекала в ларь мука, поскрипывала деревянная приводная шестерня, за стеной тряслось и бушевало водяное колесо… Матвея нигде не видно. Пуста была и сторожка, тлели угли в печурке, сердито гремел чайник, еще плавал синий табачный дым…
Перепуганный председатель, проклиная про себя мельника, — не в воду ли упал, старый хрен? — направился вниз по реке и скоро увидел Бередышина. Дед Ядран возился на песчаном обрыве, натуженно хекал, напористо перерубая поваленные водой сосны, скатывал обрубки к берегу: вдоль уреза воды был уложен ряж и завален камнями. А повыше по красному крупному песку тянулась полоса зеленого дерна.
— Ты ошалел, Родионыч?
— Ошалеешь тут с такими работничками! — свирепо обернулся дед Ядран, словно забыл о том, что Кокорин уже умер. — Глянь, что натворил, паразит!
Председатель видел. По закрепленному дерну дед посадил уже десятка два молодых сосенок. Иван Петрович оглядел глухо шумевший бор, размытый угор, взмокшего от пота старика и с неожиданной для самого себя злостью закричал:
— Само заросло бы! Надорвешься, старый сапог! А в помощь не дам никого, и не надейся! Нету людей. Понимаешь ты, нету?
— А ты не ори, — весело сказал Ядран. — Береги нервы — пригодятся. Помощники у меня без тебя нашлись, прираскрой глаза!
И ткнул рукой вверх. Председатель увидел на горе полдесятка ребятишек, столпившихся в кучу. В руках у них были молоденькие сосны.
— Кидай их, ребята, и давайте еще! — крикнул дед. Ребят как водой смыло.
— Чего это они такие стеснительные у тебя, — удивился председатель, разглядев на спине одного из мальчишек знакомую заплату, — то был его собственный сын.
— Затирухой я их угощаю, — признался Матвей Родионович. И рассказал председателю о запасах Кокорина, из которых он варил мучную кашу для ребят.
— От, паршивец, — восхитился сыном председатель, — дома ни гугу! А покойный Кокорин-то? Кабы только это? Амбары у него затопило, слыхал? Столь добра выволокли: материя, кожа, сбруя, соль, крупа… Почти все прогнило — сам не гам и другим не дам! Мешочек с золотыми и серебряными рублями царскими — добрых полфунта… Телеграмму получил от Пашки: все сдать в фонд обороны.
— Ну Андриан, ну Кокорин! — еще долго после отъезда председателя бормотал дед Ядран про себя. И с еще большей яростью обрушивал топор на осклизлую от дождей валежину.
Давно уже нет в живых и Матвея Родионовича. Давно разрушилась мельница, заброшенная после войны за ненадобностью. Давно размыло плотину, немощная речонка устроила себе на этом месте маленький водопад. Переливается хрустальный поток, бежит торопливо по каменистому руслу и хлещет в задубелые, обомшелые ряжи на крутом повороте. А на угоре повыше ряжей гудят свежей зеленью еще не очень высокие сосны Матвеева бора — от песчаного размыва и следов не осталось.
Деревня наша захирела — рядом большой поселок лесорубов. Но дома еще стоят. Летом появляется наезжий люд: отдыхает, рыбачит, бродит по лесам. И в покосившейся избе деда Ядрана, у которого никогда не было детей, с весны до осени шумит младое босоногое племя каких-то дальних родственников. А прочный дом Кокориных, сохранивший краску на фронтоне, смотрит на мир слепыми заколоченными окнами круглый год — ни единый звук не будит его застоявшуюся тяжелую тишину ни зимой, ни летом.
Когда-то по молодости мне казалось, что неуживчивость и вражда стариков бессмысленны, и стоит только по-хорошему поговорить с ними, как дело уладится. Теперь, когда вижу эти два дома, нелепыми мне кажутся собственные былые надежды. И я уже давно не смеюсь, когда словно наяву вижу открытую смолокурню, чую едкий дым, слышу звонкий крик деда Ядрана и глухой полушепот Кокорина.
Только, непонятно почему, больно щемит сердце…
1970 г.
Коммунист
Старшину Маркелова вечером вызвали к ротному: «Там пополнение пришло, Маркелыч!» В землянке у лейтенанта, забив ее втугую, жались пятеро солдат. Старшина, протискиваясь от дверей вперед, наметанным взглядом определил: из запасного полка, заморенные больно. Там харчи, известно, не фронтовые. Это ладно, как одеты, бог ты мой! В потрепанных шинелишках, в ботинках с обмотками. А ведь уже зима силу набирает!
Маркелов мысленно послал «привет» старшине запасного полка: «Скареда несчастная, скупердяй!»
Ротный понимающе ухмыльнулся:
— Ничего, Маркелыч! Тряхни стариной, приодень женихов. Орлы, кажись, ничего, тертые…
— Было бы с чего трясти, — расстроился Маркелов, забыв о том, что только что честил своего ни в чем не виноватого коллегу-запасника. «Пять полушубков и валенки тоже!» — ужасался он. Разумом он, конечно, уже расстался со своим неприкосновенным запасом, но по неистребимой «старшинской» скупости решил оттянуть это дело до утра. «В третьем взводе тепло, не замерзнут. Посмотрим еще, что за орлы — вороньи перья!»
Вышагивая впереди, Маркелов порой оглядывался на идущего следом солдата: тот как-то выделялся из всех пятерых. Все на нем: от растоптанных ботинок до новой шапки — сидело подгонисто. По пути на фронт он успел где-то запастись плащ-палаткой, совершенно новой, она еще гремела на нем, как железная. У четверых винтовки — «дудорги», у этого автомат, заботливо прикрываемый полой палатки. Ступал он бесшумно, по сторонам особо не глазел. «Был на переднем!» — решил Маркелов, проникаясь к солдату симпатией.
Но тот сам все испортил, когда, прошмыгнув через редину, они ввалились в землянку, выкопанную в самой чащобе леса. Вглядываясь круглыми въедливыми глазами в чадный полумрак землянки, небогато освещаемой двумя «катюшами» из пэтээровских гильз, солдат погладил прочный сосновый стояк у двери и, крутнув головой, хмыкнул:
— Хм! А ничего, окопались добро. На зимовку, чать, залегли, а?
Старшине Маркелову это замечание пришлось не по нутру: землянки роты были его гордостью. Два дня и две ночи под зверским зимним дождем со снегом копали солдаты без останову, врубаясь прямо в бугор, не трогая растущих на бору замшелых елей. Сколько крови себе и другим испортил старшина. А тут всякий неподобающие намеки будет делать!
— Ништо, завтра на смену в боевое охранение пошлю, там почуете зимовку… — Маркелов оборвал себя, сообразив, что не шибко это красиво: пугать новичков окопами. — Вот тут свободные нары, отдыхайте!