Писать начал, будучи в рядах Советской Армии. Первый рассказ «В метель» опубликован в журнале «Пуналиппу» (в переводе на финский язык) в 1954 году. Затем рассказы публиковались в журналах «Север» и «Смена» и областных и центральных газетах. В 1964 году издан первый сборник рассказов «Мост». Сейчас находится в производстве второй сборник.
Старики
Когда зыбкие волны памяти захлестывают меня воспоминаниями детства, а с годами это происходит почему-то все чаще, то обычно для начала возникает перед глазами одна и та же картина.
Сижу на земле, опершись спиной о большую кочку, густо облитую поспевающей брусникой, и лениво кидаю в рот твердые недозрелые ягоды. Над головой гудят под легким ветром невысокие, в янтарной смоле, сосны, пахнущие сухой жарой, но еще резче и нестерпимей несет скипидаром, дегтем и жарой от раскрытой ямы смолокурни. Она распахнула свой злой песчаный зев совсем рядом, подернутая едучим синим чадом. Ошалелые оводы, наткнувшись на сизый дым, пулей взмывают ввысь, быстро теряясь в выцветшем от полуденного зноя небе.
Поодаль спорят старики: дед Ядран, в гости к которому на смолокурню я навострился бегать из дому, из безлюдной по-летнему деревни, и мельник Кокорин, приехавший за свежим углем для колхозной кузницы. Мельница летом стоит без дела, и Кокорин до осеннего помола по малости слесарит и кузнечит.
Дед Ядран, маленький, сухонький, с белым смешным венчиком-хохолком, задорно торчащим над круглой лопоухой головой, в полосатых чистых портах, в драной, расстегнутой до пупа рубахе навыпуск, обнажающей прокаленную до свирепой черноты грудь, то и дело подносит под нос собеседнику неизменную свою трубку-носогрейку жестом, весьма смахивающим на фигу, и звонким взрывчатым фальцетом выкрикивает:
— Ишь, едрена промышленность, чин выискался, барин мукодерный, уголь тебе наготове грузи? Хошь, бери сам! Я тебе не поденщик, брось кулацкие замашки, едрена промышленность…
Некурящий Андриан Кокорин брезгливо отмахивается от табачного дыма растопыренной задубелой лапой, хотя весь окутан дымом смолокурни. Ростом даже ниже смолокура, он похож всем обликом своим на медведя-лоншака: толст, неуклюж, приземист, густо зарос волосом, видны одни глаза. И одет в бог знает какую одежу — заплата на заплате и заплатой погоняет. Его распирает от желания высказать свое отношение к деду Ядрану, но слова клокочут в горле, застревают в бороде. Кокорин часто сплевывает, вертит головой, словно хитрая лесная птица-кукша. И вот в ответ на хлесткие выкрики смолокура раздается лишь шипенье:
— Шаелся, шашнался… Всю жизнь такой… Турский пулковник!
Как бы отбрасывая от себя табачный дым, а с ним заодно и выкрики Ядрана, мельник резко и отрывисто машет рукой.
А позади их, меланхолично склонив голову, широко расставив мослатые ноги, стоит пегий затурканный мерин Обух, о характере и повадках которого красноречиво свидетельствует кличка. Он запоздало встряхивает кожей атакующих его оводов и с некоторым удивлением косит на хозяев блестящим огромным глазом. Даже такая ленивая и упрямая до бессмысленности скотина, как Обух, на этот раз имеет право на удивление и некоторое презрение: над телегой поднимаются густые клубы дыма — от брошенных в пылу спора углей доски загорелись.
Меня душит смех и не дает сказать слова:
— Горит… горит… горит!
Старики недоуменно поворачиваются к телеге.
— Едрена промышленность!
— Доштукался!
Дед Ядран берет свое ведро у поварни. Кокорин, ныряя в дым, хватает свое, подвешенное сзади на дышло телеги. Перебрасываясь матюгами, они спускаются под горку к ручью, возвращаются обратно, заливают разгоревшийся уголь. Затем оба берут по лопате и нагребают до верху телегу хрустким блестящим углем из ямы. Кокорин, не говоря ни слова, садится на передок, хлещет Обуха вожжами, и тот не спеша вытягивает телегу на дорогу. Дед Ядран вроде бы в растерянности топчется у ямы, набивает в трубку новую порцию махорки, недовольно ворчит на меня:
— Нет, чтобы гасить сразу, дурак набитый… Десять лет мужик мужиком, а смеется, как маленький. А ну, брысь домой!
Но я преотлично знаю, что ему без меня тоскливо тут, в лесу, и продолжаю глупо хохотать.
…И теперь, спустя три десятка лет, вспоминая эту историю, я порой усмехаюсь, хотя давно уже понял, что смешного было мало, а если говорить по совести, то не было совсем.
У деда, кроме коренной клички Ядран, было еще две — Чин и Турский пулковник. Первая и вторая проистекали, понятное дело, из его приговорок: «Едрена промышленность», «Ишь, чин нашелся!». А вообще-то его звали Матвей Родионович Бередышин. Но по имени-отчеству величали деда в документах, в официальной обстановке и если в нем кому была особая нужда. А чаще даже в глаза проговаривались «дед Ядран», но Родионыч и ухом не вел, не обижался, если не был в легком подпитии. О третьем же прозвище надо рассказать особо.
Матвей Бередышин пропал без вести по первому году империалистической войны сорока лет от роду. Жена его, работящая и разбитная, охочая до смеху и шуток Марина, хотя и не было у них детей, не слушала доброхотных свах, не поддавалась на уговоры нечаянных женихов — ждала своего Матвея. И на удивление всей деревни — дождалась-таки. Пришел ее «Родивоныч» только через восемь лет. Пришел в буденовке, длинной шинели с красными «разговорами», с простреленным незажившим боком и с левой рукой, надрубленной саблей врангелевца. Уже после, из хмельных разговоров, узнали односельчане, что их Матюха Бередышин хлебнул лиха: жил в германском плену, сбежал, путался с махновцами, но опомнился — перешел к Буденному. Вчистую демобилизовался после схватки с какими-то неведомыми северянам басмачами.
Турского пулковника Матвей заработал на деревенской сходке. Мужики делили общинную землю и пожни — подошел срок. Шуму, реву, обид и мата, по-обычному, хватало. В огромной старой избе Бероздиных, где по углам поблескивал иней, накурено было — хоть топор вешай. Посреди избы под пятилинейной керосиновой лампой топтались двое — Андриан Кокорин и Марина Бередышина. Андриан, сплевывая в ладонь и этим добром потирая бороду, гугнил:
— Бабы полезли в дело — дожили… Да у меня два сына, дочери тоже две. Жить надо? По какому такому праву заречные пожни Савельихе? — И почти в слезах, в отчаянии заорал: — Не отдам!
А Бередышиха, уперев руки в бока, посверкивая веселым оком, не оставалась в долгу:
— А права нонче — новые! У Савельевой семь дочерей, ей что — фигу? Опять на тереба болотные, на десять годов? Мужа нету — беляки убили… А тебе хватит на речных-то покосах по сто пудов сена огребать — двух коров завел да нетель, видано ли у нас?
И тут подал из темного угла голос Матвей, потом, распалясь, вышел на середину:
— Новые права? Раз так, и жить надо по-новому. Вот видел я в России — коммунией живут. Все общее — земля, сенокос, скот, машины разные есть. Не нарадуются… А мы? Только и орем: «Новая жизнь! Новые права!» А чего нового-то? Каждый в свой угол чего может, то и тащит. Только много не утащишь один, да еще по нашему климату…
«Климатом» Матвей доконал сходку: все притихли — что бы это значило? Но тут с печи восхищенно загремел бас девяностолетнего георгиевского кавалера Федоса Бороздина, который, — хлебом не корми, — любил вспомнить «турецкую кумпанию», «генерала Скобелева» и «битву при Шипке» — довелось ему воевать там. Замшелый дед радостно зашумел с печи на всю избу:
— Вот Матюха чехвостит, будто турский пулковник!
Изба чуть не лопнула от хохота. А Матвей не только получил дома изрядную выволочку от любящей, но строптивой супруги за то, что перебил ее речь, но еще и припаялся к нему Турский пулковник — единственное прозвище, которое он не признавал и на которое реагировал обидой.
С тех пор и пробежала между Бередышиным и Кокориным черная кошка и «не брал мир» их уже до гробовой доски. Кокорин, как ни странно, не имевший уличного прозвища, заглазно и в лицо называл Матвея Турским пулковником, драчливо петушился в компаниях: