— Одноглазый большевик до того обнаглел, что позволяет себе угрожать тюремной администрации! Мне, тюремному начальству! Старшему надзирателю вэкэрештьской тюрьмы!.. Ну что ж, Мокануле… Приведи-ка и его на ночь, но сначала не в карцер, а ко мне в канцелярию. Я покажу ему где раки зимуют… Посмотрим, будет он просить у меня прощения или нет!..
— Не дождетесь! И никто из коммун…
Захлопнулась задвижка. Конец фразы Томов не расслышал, но смысл ее был ясен. Илья так и не решил, как вести себя при встрече с тюремщиками — поддержать ли товарищей и тем самым выдать себя, или не делать этого, и тогда не миновать недоверия и враждебности к себе со стороны заключенных. Между тем шаги тюремщиков приблизились к его камере, приподнялась задвижка, и в глазке появилось свежевыбритое и обильно припудренное, вытянутое, как голова щуки, лицо с узкой полоской нафабренных усов и с бегающими хитрыми глазами.
Илья стоял перед дверью, как и полагалось при обходе, и растерянно молчал, все еще не решив, надо ли ему сказать «здравья желаю» или нет. Помедлив в ожидании обещанного коридорным охранником приветствия «по всем правилам», старший надзиратель усмехнулся и едва слышно сказал:
— Здравствуйте, молодой человек!
Томов опустил глаза, напрягаясь как струна, и, уже не размышляя, решительно ответил:
— Добрый день, господин старший!
Ответ был неожиданным как для тюремщиков, так и для заключенных в соседних камерах, которые в эти секунды чутко прислушивались к тому, что происходит у камеры новичка.
Старший надзиратель покосился на стоявшего позади него коридорного охранника и зло усмехнулся. Мокану недоуменно пожал плечами.
— Должно быть, — сказал он извиняющимся тоном, — запамятовал, как надобно приветствовать… Новичок он тут… Ну-ка поздоровайся с господином старшим надзирателем, как положено по тюремному уставу! Ну!..
Томов молчал.
— Ну что, Мокануле, теперь скажешь? Твердил ведь, будто он не коммунист!.. И признавайся, наврал ты мне, что этот стервец ведет себя, как положено арестанту? Говори, наврал?!
— Никак нет, господин старший надзиратель! — выпятив узкую грудь с двумя рядами потускневших латунных пуговиц, отрапортовал коридорный. — На утренней поверке он чин-чинарем поздоровкался с первым… Должно быть, тут его эти скоты обработали… Вон косой уж не впервой так-то пакостит…
— Никулеску?!
— Он самый, господин старший надзиратель! Кто ж еще, кроме него? Обработал…
— Никто меня не обрабатывал, — нарочито громко, чтобы услышали в соседних камерах товарищи, вмешался Томов, — не выдумывайте! А то, что я не коммунист, — это правда, как и то, что на утренней поверке сказал «здравья желаю»… Сказал потому, что не знал, как все заключенные здороваются с вами, а сейчас вот услышал и буду здороваться так же, как они. Раз уж такой тут порядок!..
— Молчать! — закричал тюремщик. — Я тебе покажу такой порядок, что забудешь, как звать родную мать! Открывай-ка камеру, Мокану!
Старший надзиратель выхватил из рук коридорною резиновую дубинку и рванулся в камеру.
— Ты, сучье отродье, встань и приветствуй меня, как полагается, не то… — Тюремщик заскрипел зубами и, потрясая дубинкой, просипел: — Шкуру спущу! Ну! Будешь говорить «здравья желаю»?
— Не буду.
Град ударов обрушился на Томова. Укрывая голову, он изо всех сил закричал:
— Меня бьют! Бьют! Не бей…
Из соседней камеры Мирча Никулеску тотчас же крикнул:
— Товарища избивают! Протестуйте!
Из камеры в камеру передавался призыв, узники сразу подхватили:
— Палачи избивают товарища! Будем скандировать протест!
Крики перекатывались из одной секции в другую с этажа на этаж, и через минуту уже со всех сторон тюрьмы доносилось:
— Не бей-те, па-ла-чи!
— То-ва-ри-ща у-би-ва-ют!
Томов увернулся от удара, и конец резиновой дубинки со всего размаху угодил охраннику в коленную чашечку. Прихрамывая, Мокану выбежал в коридор. На мгновение Томов перехватил дубинку у старшего надзирателя, резко рванул ее на себя и швырнул в коридор. Ремешок, на котором она держалась, оборвался, резанув ладонь тюремщика. Вслед за Мокану и он отскочил в сторону, ощупывая и оглядывая свою руку…
Однако на помощь начальству уже прибежал первый охранник с двумя помощниками и с ходу набросился на Томова. Били его, как взбивают подушку, как месят тесто… Окровавленный, распластался он на полу, не подавая признаков жизни. И это, видимо, испугало палачей. Притащили ведро воды, окатили его с головы до ног…
— Болтун ты, Мокану! — огрызнулся старший надзиратель, все еще продолжавший растирать кисть руки и морщиться от боли. — «Не коммунист он, помогать нам будет!» Здорово помог, что ты за коленку держишься, а я вот руку себе резанул из-за него…
— Да разве в душу влезешь? — оправдывался коридорный. — Но оставьте его на моей совести, господин старший надзиратель… На коленке у меня шишка, синяк наверняка будет… Я ему такой актик за буйство закачу, что он…
Старший надзиратель выругался.
— Да что ты мелешь, дурья башка! «Актик закачу»… Вот и попробуй составь, когда он чуть живой!.. Дознаются ихние писаки, пропечатают нас с тобой в газете, да, чего доброго, дойдет молва о наших делах и до заграницы, вот тогда посмотрим, что запоешь со своим «актиком». Сгодится он тебе только для задницы…
Старший надзиратель с презрением отвернулся от виновато съежившегося коридорного охранника и торопливо зашагал в сторону канцелярии.
Заключенные, однако, не переставали скандировать:
— Тре-бу-ем про-ку-ро-ра! Тре-бу-ем…
Охранники метались от глазка к глазку, угрожая расправой. Арестанты, как и прежде, на время замолкали, но как только тюремщики убегали к другим камерам, опять включались в общий хор протестующих. Влились в него и уголовники, что случалось не часто. Кулаками и ногами они колотили в двери.
Заключенные знали, что тюремщики не преминут жестоко наказать их за упорное массовое неповиновение, что расправу они будут учинять ночью, когда совсем опустеет улица Вэкэрешть и только до случайных прохожих могут донестись крики и вопли истязаемых людей. Но именно поэтому узники-коммунисты, невзирая на угрозы, продолжали протестовать, стараясь слить голоса всех арестантов воедино. И когда один из них сильным сочным голосом запел «Встава-ай, проклятьем заклейме-енный…», его тотчас же поддержали соседи, и с быстротой молнии пение пролетарского гимна распространилось по всем этажам тюрьмы.
Единый слитый голос томящихся в тюрьме людей волнами перекатывался через высокую каменную стену-ограду и, доносясь до слуха прохожих на улице, заставлял многих из них остановиться, прислушаться. И, конечно, весть о том, что в тюрьме Вэкэрешть происходит что-то необычное, вскоре расползлась по городу, на что и рассчитывали узники-коммунисты, организуя этот коллективный протест.
Голос заключенных услышал и вагоновожатый трамвая номер первый, подкатившего к остановке «Пентичиарул Вэкэрешть»[49]. Он поднялся во весь рост и молча вслушивался в отдаленный хор голосов узников тюрьмы. Он не шелохнулся и тогда, когда позади него недовольно загалдели нарядные пассажиры моторного вагона первого класса.
Трамвай не тронулся с места до тех пор, пока не отзвучали последние строки зовущего к борьбе гимна:
С инте-ернациона-алом
Воспря-янет род людско-ой!..
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Теща Нуци Ионаса, любительница зло посудачить о соседях и перемыть им косточки, наблюдая из окна за Ойей, нет-нет да признавалась:
— Днем с огнем не найдешь такую работягу! Кошмар!.. Не человек, а вол! Как ни посмотрю — она моет или стирает, убирает или гладит. Просто помешанная, чтоб мы с Эттилэ и Нуцилэ были так здоровы!.. — И тут же, словно досадуя на себя за вырвавшееся доброе слово о человеке, старуха раздраженно добавляла: — И отчего, думаете, она такая? Немые все железные. Не иначе, как в них заложена дьявольская сила!