Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мужчина надевал на жену свой пояс, чтобы уберечь ее и ее ребенка в утробе от несчастья.

Рассказы

Сократ и афиняне - i_002.png

Единичка

Сколько помню себя, столько помню и единичку, которая играла в моей жизни преогромнейшую роль. Как только мне не доставалось от нее! Чего только не вытерпел из-за нее! Из-за страниц тетрадей, дневников, табелей — отовсюду, где только могла найти себе пристанище, выглядывала наглая, тощая и крючконосая ухмыляющаяся мордочка единицы.

Обсуждали на собрании звездочки, звена, отряда, дружины, на педсовете и в комитете комсомола, на родительском собрании. И наедине с отцом мы тоже не раз говорили на эту тему, правда, говорил, как правило, он, точнее, все вопрошал: «Будешь, негодник, учиться? Будешь?». Я же только молча кивал, боясь раскрыть рот, чтобы не расплакаться. Думаете, не больно было?! А ей, проклятой, хоть бы что! Родители перестали давать деньги на мороженое, отвернулась от меня самая красивая девочка в классе Оля Единичкина, заявив, будто я позорю ее фамилию, даже родной мохнатый песик Антошка и тот перестал вилять хвостом при встрече со мной.

Чтобы не смущать родителей (подумают еще, что они жадные), я стал всем говорить, что совсем не люблю мороженое, что, может быть, у меня даже аллергия, да так здорово это у меня получалось, что даже самые близкие друзья перестали со мной делиться, боясь за мое здоровье. Для Оли, чтобы быть первым и единственным в классе храбрецом, я выпрыгнул из окна третьего этажа в сторону клумб (чтобы мягче было падать), но до клумб не долетел, и Оля не оценила поступка, зато хорошо оценила тетя Клава, на которую я приземлился, точнее, притетяклавился. Кто знал, что она в клумбах сидит. Спала, небось, там в рабочее время, а у меня до сих пор при воспоминании появляется желание писать стоя. А Антошке на деньги, полученные за металлолом, я купил пять кило колбасы «собачья радость». А он, глупый, за раз все и сожрал. Чего хвост-то, интересно, задирал, если сам даже этого не знал, что от обжорства тоже можно умереть, сам он единичник был. Умер Антошка, и не стало друга!

В аттестате сама единичка отсутствовала, но присутствовало ее отсутствие: именно одного балла не хватило, чтобы аттестат был с медалью.

Канули в Лету страхи детства. Где-то незаметно проскочило и «акмэ». В науках я не стал единицей, в жизни и в любви ни для кого не стал единственным. Только верная единица по-прежнему со мной. Но только это уже не тонюсенькая шаловливая единичка, а иссушающее душу — ОДИНОЧЕСТВО.

Саламандра

В институте все звали его Саламандрой — никто не помнил и не знал, почему, впрочем, никто и не придавал этому слову другого значения, чем то, кого оно обозначало. А принадлежала эта кличка невзрачному мужчине неопределенных лет. В том удивительном человеке все было поразительно стандартно: прическа была дозволенная (не знаю, есть ли такая бумага, где устанавливаются формы прически преподавателей вуза. Наверно, нет. Но, глядя на его прическу, почему-то думалось, даже появлялась уверенность, что такая бумага должна быть и там говорится именно о такой прическе), одевался он соответствующе, так что обыкновенный костюм сидел на нем, как хорошо подогнанная униформа, и мог быть признан своей модой любого из последних трех столетий. Выражение лица, глаз, тембр голоса и даже походка — все имело значение и соответствовало требованиям, уставам, нормам, общепринятым представлениям, т. е. было кем-то или чем-то дозволено. И сам он весь казался каким-то удивительно гармонично-стандартным и соответствующим каким-либо инструкциям и правилам. И отношение его к людям, а людей к нему также было в рамках установленных правил. Студенты, не успевшие еще отвыкнуть от школьных привычек, заметив его в конце коридора, бросались в аудитории с криком: «Саламандра шлепает!». Хотя он никогда не шлепал, а шел тихо, аккуратно. Был он, несмотря на всю свою обязательность, каким-то неуютным. Даже его чрезвычайное умение быть незаметной фигурой раздражало. Товарищи по работе (а иных у него, кажется, и не было вовсе) видели его редко, на собраниях и заседаниях кафедры он отмалчивался или говорил то, что полагалось и нужно было. Голосовал «за», когда все голосовали «за», «против» — когда все «против». Работу свою делал так же аккуратно, как и ходил: ровным красивым почерком писал отчеты, протоколы, заполнял журналы, на занятия никогда не опаздывал, срывов не допускал, всегда успевал выполнить программу. Если просили, проводил и дополнительные занятия, подменял заболевшего коллегу, причем о том никогда потом не напоминал. Менял курс своих лекций, если менялась программа. Прежде чем сдать требуемую статью, сравнивал свой текст с чужими: не сказал ли чего-либо своего, от себя, но цитаты и ссылки приводились им в нужном, ограниченном количестве. Он всегда был невозмутим, даже тогда, когда смеялся или огорченно морщил лоб. Мимика его была чисто символической, не выражала никаких настоящих чувств, а представляла собой только лишь положенное общепринятое последовательное чередование моментов сокращения мышц лица. Когда и как он женился, никто не знал. О том, что он женился, товарищи по работе случайно узнали только через год или два. Вероятно, и женился он потому, что так принято. Ну и все остальное… тоже, наверно, произошло по дозволенным правилам. Он все делал точно, пунктуально, аккуратно, четко и до конца. Но результаты его деятельности зачеркивались самой формой достижений этих результатов. Он еще только приступал к работе, а она уже становилась никому не нужной. Одно его прикосновение делало вещь ненужной. Да и сам он никому не был нужен. До некоторых событий, думали, что, кажется, даже самому себе. Все это так обычно и буднично, так скучно и широко распространено еще со времен «Человека в футляре», что не стоило бы об этом и писать, если бы не произошло одно неожиданное событие. Раздался телефонный звонок, и из ректората сообщили, что нам нашли наконец заведующего кафедрой. На эту должность утвердили… Саламандру. Произошел такой диалог:

— Шутить изволите, девушка?

— Приказ подписан и висит на Доске объявлений, посмотрите сами, копию можете получить в отделе кадров.

— ?!

Мы уже давно перестали доверять своему телефону, но так перевирать он еще никогда не осмеливался. Поехали. Прочитали. Ахнули и стали ждать. На другой день вместо обычных тихо-суетливых на лестнице раздались спокойные, уверенные шаги. Дверь отворилась и все открыли рты: Саламандра, чисто выбритый (он и раньше так брился, но это как-то не замечалось), в скромном, но прекрасно сшитом костюме, в ослепительно белой сорочке (раньше его белые рубашки почему-то воспринимались как серые) и в ботинках, на носах которых отражались, как солнышки, электрические лампы и кончик носа их хозяина, — будто выше ростом и шире в плечах, улыбаясь, мушкетерским жестом уступая дорогу, предлагал войти машинистке нашей кафедры Светлане Львовне.

— Здравствуйте, коллеги!

Мне показалось, что я впервые слышу этот голос. Такой же спокойный, ровный, но было в этом голосе что-то новое, сильное, что-то внутренне энергичное.

— Здравствуйте, здравствуйте, — послышался оживленный гул.

— Шефа, вообще-то, принято приветствовать стоя, хотя бы при первой встрече. Нет?

Все оцепенели: чего-чего, а такого от молчавшего пятнадцать лет Саламандры никто не ожидал услышать. Ужас и еле сдерживаемый хохот подчеркивались гробовой тишиной. Все стояли, как каменные идолы с острова Пасхи, ожидая, что же будет дальше. Никто не знал, как себя дальше вести.

— Садитесь, садитесь, — Саламандра просто, необычайно дружелюбно и мягко заулыбался. — Ну и вид у вас, коллеги. Закройте хоть рты! — засмеялся.

— Что это с вами… Павел… Петр… Павел…

— Павел я, Павел Петрович, — как-то по-домашнему и без обиды, опять засмеявшись, подсказал Саламандра, с улыбкой оглядывая коллег, словно тоже видел их впервые.

23
{"b":"240301","o":1}