Вот вершина, достойная поклоненья. Я знала его улыбку.
Грань его прекрасной мужественности — белокаменная скрытность. О многом он не говорил никогда никому, при всей щедрости его общительности с людьми, душевные тайники оставались непроницаемыми.
К высокой мужественности относятся его твердые «да» и «нет», — увы, столь редкие в душах неопределенных и расплывчатых. Он любил говорить и писать: «Я знаю, я твердо знаю»[296], — что свидетельствует о большой внутренней осознанности.
Думается, основная его тема — потеря рая. Он был там. Оттуда сохранилась память о серафимах, об единорогах. Это не поэтические «украшения», а живые спутники души. Оттуда масштабность огненных напряжений, светов, горений. Оттуда и уверенная надежда:
«Отойду я в селенья святые»[297].
Один из журнальных критиков писал о нем: «Гумилеву всю жизнь было 16 лет: любовь, война, стихи». Тон рецензии был не слишком почтительный. Но Гумилев отозвался о ней: «Что ж, написано добросовестно».
Любовь его тоже разногранна, конечно, без завоевательных упоений не обойдешься. Он писал о том,
«Как сладко побеждать
Моря и девушек, врагов и слово»
[298].
Звучали ноты самолюбивого лихачества:
«Я нигде не встретил дамы,
Той, чьи взоры непреклонны»
[299].
Звучали даже ноты пренебреженья:
«Лучшая девушка дать не может
Больше того, что есть у нее»
[300].
Но достойно внимания — основное, вершинное:
«Я твердо, я так сладко знаю,
С искусством иноков знаком.
Что лик жены подобен раю,
Обетованному Творцом»
[301].
Любовь пронзает душу «Синими светами рая»[302], он говорит о ней: «Ты мне осталась одна»[303].
Он говорит:
«Мир — лишь луч от лика друга,
Все иное — тень его!»
[304] В каждой любви — поиски потерянного себя и связей с высшими сферами.
«С тобою, лишь с тобой одной,
Рыжеволосой, белоснежной,
Я был на миг самим собой»
[305].
Он — неустрашимый — чувствовал себя беспомощным: «Перед страшной женской красотой»[306].
Он только раз произнес слово «страшная».
Поиски себя, трудность разобраться в себе — одна из насущных тем поэзии Гумилева. Сколько образов в нем сидело, и не все были желательными.
«Когда же
Я буду снова я —
Простой индиец, задремавший
В священный вечер у ручья»
[307].
О тоскующем одиночестве Гумилева, несмотря на многочисленных поклонников, говорил Алексей Толстой, говорили все, говорил он сам:
«О моей великой тоске, в моей великой пустыне»[308].
«И никогда не звал мужчину братом»[309].
Я хочу только вспомнить, что у него был друг Владимир Эльснер [310], поэт одной книги стихов, канувшей в бездну забытья [311]. Стихи умные, хорошо написанные, приятного тембра. Помню одно: поэт говорит о какой-то жизненной ситуации:
«Как в старой немецкой гравюре,
Где страсть, смерть и вино».
Для полноты образа Н. С. необходимо помянуть его пристрастие к сильным хищникам:
«Парнас фауной австралийской
Брэм-Гумилев ты населил.
Что вижу? Грязный крокодил
Мутит источник касталийский,
И на пифийскую дыру
Вещать влезает кенгуру»
[312].
Думается, пристрастие выросло из переплетенных корней. Любовь сильного к сильному, завоевательный интерес с ним сопоставиться. Любованье красотой хищников: «Меха пантер — мне нравились их пятна»[313]. Сочувствие тоске их пленения — и человеком, и условиями дикого существованья. И — наиболее сложное — провиденье переходных форм звериного бытия. Так, в последнем сборнике рисуется тигр — пьяный гусар — воинствующий ангел. Так:
«Колдовством и ворожбою
Леопард, убитый мною,
Занят в тишине ночей»
[314].
Только раз упоминается о друге-собаке [315].
Очень дорог мне в нем тайный опыт виденья ночного солнца. Опыт неизреченный, он не объясняет его, скупо сообщает:
«Наяву видевший солнце ночное»[316].
Но без этого внутреннего события нельзя себе представить поэта.
Думается, прекрасен был в нем жест великодушной снисходительности. Не с позиций высокомерия, надменности, разумеется. Но как бы горькие сожаления об искажении, об ущербе сущего, высокая печаль о неизбежности падения.
Ему несвойственно было произносить резкие осуждения. Так, о поэте Ратгаузе, идеале бездарности, он писал: «Рыцарь нивских приложений». В «Письмах о русской поэзии» щедро, добро, гибко откликается он на разнообразные достоинства разнохарактерных поэтов [317]. Как зорко видит малейшую крупинку золота и радуется ей.
А он ли не страдал от жестоких нелепостей жизни, мрачной тупости людских мнений. Он — капризно-нервный, аристократически-изысканный:
«Какая странная нега
В ранних сумерках утра»
[318], —
писал он. Вот, представляется мне, его скрытый душевный фон. Героичным было само его внешнее спокойствие, самообладание. Ведь он неоднократно кончал с собой. Он постоянно играл со смертью.
Стихотворение «Душа и тело» в его предсмертном сборнике [319] — духовный храм. Он, сказавший: