Всех нас потрясло выступление А. Б. во Дворце искусств (году в 1920-м?). Он истерично кричал: «Надоело подтирать калоши пролетарским поэтам! Ничего они не понимают! А что такое Блок?!»
Он жаловался, забыв об объявленной теме лекции, что не может заниматься своим научным трудом из-за побочных обязанностей, насильно возлагаемых.
Рассказывали, что в предсмертной болезни Белого был такой эпизод: он впал в долгое забытье, а после, очнувшись, сказал: «Я мог сейчас выбирать между жизнью и смертью. Я выбрал смерть».
6. Александр Блок
Году в 1919—1920-м Блок приезжал в Москву и выступал в Политехническом музее[97]. Было лето, в нашем фильском саду расцветали пионы, а в неуспокоенной столице то и дело происходили огненные и кровавые вспышки. Политехнический музей был переполнен в этот душный вечер. Глуховатый голос Блока звучал надрывно и напряженно. Стихи он читал одно другого мучительней.
«Как часто плачем — вы и я —
Над жалкой жизнию своей!
О, если б знали вы, друзья.
Холод и мрак грядущих дней!»
[98] Замирая в толпе, я думала: «Но ведь есть же у него стихи светло-нежные, умиротворенные. Не забыл же он сам себя в своих радостях и наслаждениях миром».
В перерыве я пробралась за эстраду и подошла к Блоку. Хотела говорить, но задыхалась от волнения. Он смотрел, ждал, улыбался. Наконец, я сказала: «Прочтите, пожалуйста, „Свирель запела на мосту“. Блок ответил: „Хорошо“».
Начальные строки:
«Свирель запела на мосту,
И яблони в цвету.
И ангел поднял в высоту
Звезду зеленую одну,
И стало дивно на мосту
Смотреть в такую глубину,
После перерыва, продолжая читать, Блок вспомнил о данном обещании. Но голос его при этом звучал отчужденно и деревянно. Он остановился, оборвал строчку, сказал: «Нет, не могу».
Затем, в другой раз, он протискивался сквозь жадную толпу слушательниц и слушателей во Дворце искусств[100]. Была весна, и я стояла с букетом сирени, сорванным для него в нашем уходящем саду. Когда Блок проходил мимо, я протянула ему букет и пробормотала: «Возьмите». Он ответил: «Не надо». И опять — улыбка. «Нет, обязательно, обязательно», — запротестовала я. Он взял, внимательно посмотрел на лиловые ветки и сказал: «Это дворянская сирень». Читал он в тот день главы из «Возмездия»[101] и статью о ритме событий[102]. Были и стихи, где резнули строки:
«В ненасытном женском теле
Будить звериную страсть»
[103].
Третья встреча была в Доме печати[104], когда разгулялись грубые силы ломки и свержения ценностей. На голос Блока вышел солдат и хамски громил не совсем известного ему и совсем непонятного поэта. Выскочил Сергей Бобров[105], как будто и защищая поэзию, но так кривляясь и ломаясь, что и в минуту разгоревшихся страстей этот клоунский номер вызвал общее недоумение. Председательствовал Антокольский[106], но был безмолвен. Как говорили, Блок стоял сбоку сцены и твердил: «Хоронят, хоронят Блока…»
Говорил Верховский: «Блок называл Гумилева — заграничная штучка».
Говорил Чулков: «Мы сходились с Блоком на дурном, на цинизме».
Говорила П.: «Александр Александрович отличался идеальной аккуратностью, даже и в кутежные годы жизни. Каждая записочка, каждая мелочь должны были быть на месте. Когда я знала, что он придет, я тщательно вылизывала всю комнату. Но и то он указывал мне — пылинка».
Краткий диалог.
Блок: «Надежда Коган[107] любила меня всю жизнь». — Кто-то: «А как вы относились к ней?» — Блок: «Сначала ничего, а потом так себе».
Говорил Федор Жиц: «Ходил по пятам Блока, как собака, не в силах заговорить».
Н. А. Павлович[108], увидев Блока в Москве, бросилась за ним в Ленинград[109]. Рассказывал Гумилев, что Блок подарил ей свою карточку с надписью: «Надежде Павлович на добрую память».
Рассказывала Н. П. о Л. Д. Блок[110]: «Не красавица, но хороша красками: белая, розовая, золотистая. Она принадлежала к ряду женщин с непонятными поступками. Вот стоит в поле корова, подойди к ней — то ли боднет, то ли лизнет»[111].
Влеченье к ней Блока было мистическим тяготеньем к матери-земле.
А. Цинговатов[112]: «Я посетил Блока зимним утром. Он вышел в кабинет с заплаканными глазами». (Годы революции.)
7. Николай Гумилёв
Летом 1916 года Н. С. Гумилев жил в ялтинском санатории возле Массандровского парка, лечился от воспаления легких, полученного на фронте. Молоденькая курсистка В. М.[113] гуляла на берегу моря с книгой Тэффи[114] в руках. К ней подсел некто в санаторном халате и, взглянув на имя автора книги, спросил: «Юмористикой занимаетесь?» — «Нет, это стихи». — «Значит, „Семь огней“»[115]. Человек, знающий название единственного сборника стихов Тэффи — редкость, и В. М. продолжила разговор. В дальнейшем мы встречались с Гумилевым втроем и вдвоем, гуляли и беседовали.
В то лето Николай Степанович написал прелестное стихотворение: «О самой белой, о самой нежной»[116], посвященное Маргарите Тумповской[117].
Он рассказывал фронтовые эпизоды. Как в него долго и настойчиво целился пожилой, полный немец, и это вызвало гнев.
«Русский народ очень неглуп. Я переносил все тяготы похода вместе со всеми и говорил солдатам: „Привычки у меня другие. Но, если в бою кто-нибудь из вас увидит, что я не исполняю долга, — стреляйте в меня“».
«Женщину солдат наш не любит, а „жалеет“, хотя жалость его очень эротична».
«Физически мне, конечно, было очень трудно, но духовно — хорошо!»
Сердился на меня, что шарахнулась от собак, кинувшихся навстречу с лаем при выходе из парка. «Вы и этого боитесь?»
Говорил, что не любит музыки, находит в ней только стук деревянных клавиш. «Музыка — в ритме стиха, в движении воздушных волн, управляемых словом».
Говорил, что любит синий цвет. Мебель в его тверском имении — синей обивки.
Был против нарядничанья в стихах. «Зачем это „шелковое царство?“» (О стихах В. М.). «Вот у Ходасевича[118] „ситцевое царство“, и как это хорошо».