Когда мы встретились, М. М. была уже не очень молода, бедствовала, была не устроена, как все мы тогда, ходила в темном. Ее серые глаза, черные волосы, выразительные губы, весь облик был бы красив в более благоприятных условиях. Тихий голос, ленинградская воспитанность, неулыбчивая серьезность. Что делала она в те годы? Изучала английский. Помню ее с copy-book в руках идущей по улице. Задумывала с кем-то инсценировку для кинокартины. Почему-то ездила в Ташкент. Жила на даче у друзей в Петровском парке.
В Ташкенте сошлась с молодым человеком, значительно моложе себя. Получила от него дочь Марьянку. Имени мужа никак не вспомню. Он был поэтом, и знакомство началось с показа его стихов старшему товарищу по перу. Стихи его читали впоследствии и мы с Варей Мониной по просьбе Маргариты. Они были очень душевно располагающими, но неопределенны, с невыявленным художественным лицом. Автор говорил, что стихи ему снятся, и утром он записывает их целиком.
Молодой человек знал в совершенстве английский и служил переводчиком при каком-то англичанине-дипломате. Патрон спрашивал его: «Хорошо готовит Ваша жена?» Молодой человек отвечал: «Моя жена совсем не готовит». На Лосиноостровской единственным блюдом в семье была геркулесовая каша. Молодой муж держался бодро, казался волевым, преисполненным решимости бороться за свою семью. Он намеревался преподавать английский в колхозе и там прочно обосноваться. Жену он почитал, в маленькую дочку был влюблен. В колхозе он был арестован, сослан, семья, очевидно, погибла, и больше я о Маргарите Тумповской ни от кого никогда ни слова не слыхала.
В памяти осталась надпись на книге, подаренной супругом — «Любимой — осенью…»
Маргарита была очень мила и доверительна со мной. Она говорила, что с детства увлекалась магией, волшебством. Мысленно была прикована к Халдее. Придавала значенье талисманам. О Халдее был ряд стихов. Когда мы встретились, она была убежденной антропософ кой; ходила с книгами индусских мудрецов. Она с негодованьем говорила, как откровенно неуважительно Чулков отзывался об ее верованьях.
Маргарита казалась созданной для углубленных, созерцательных настроений и поисков, молитвенных жертвоприношений. Должно быть, ее ленинградская квартира, которую она ликвидировала в голодные годы, была полна книжными полками и шкафами.
Ее стихи? Она давала мне читать свой тогдашний рукописный сборник «Дикие травы». Они были культурными, хорошего тона, но не казались сильными. «Интеллигентные стихи». Но в наши последние встречи она читала «Сонеты о Гамлете», и мы находили их замечательными по творческому пониманию темы и художественной покорительности. Где теперь эти умные, яркие, мастерские сонеты?
Маргарита немало рассказывала мне о своем романе с Н. С. Привожу, что уцелело в памяти из ее сообщений.
«Маргарита, Маргарита — прекрасный амфибрахий…»
«Он полюбил меня, думая, что я полька, но, узнав, что я еврейка, не имел [ничего] против».
«На литературных] вечерах, где мы с Н. С. бывали вместе, он ухаживал одновременно и за Ларисой Рейснер[272]. Уходил под руку то со мной, то с ней. Л. Р. была впоследствии из тех революционерок, которые и под гильотиной принимают позу».
«Я как-то сказала ему: „За мной стал сильно ухаживать возлюбленный подруги, кот[орый] давно был связан с ней трогательным романом. Вот поди верь вам, мужчинам!“ Он молчал и улыбался».
«Я никогда не могла называть его Колей. Так не шло ему, казалось именем дачного мужа. Называла — дорогой. А он удивлялся и считал себя Колей».
«Когда, наконец, добиваться уж больше было нечего, он облегченно вздохнул и сказал: „Надоело ухаживать“».
«Такой отвлеченный человек».
«Ведь его взгляды на женщину были очень банальны. Покорность, счастливый смех. Он действительно говорил, что быть поэтом женщине — нелепость».
«Был случай, когда я задумала с ним расстаться и написала прощальное письмо. Он находился тогда в госпитале. Несмотря на запрет врачей, приехал ко мне тотчас, больной, с воспалением легких. Не знаю, разошлись ли мы тогда или сошлись еще крепче».
«Анна Андреевна[273] ворчала на него, когда находила, что он плохо выбрал свою даму. Но я не ворчу на него за выбор Вас».
«Аня Энгельгардт[274] была дикая, застенчивая девушка, когда он ее встретил. Она не могла сопротивляться его напору».
Мне Маргарита говорила: «Стихийное движение и стихийная косность».
«Как сказать — Вам дано, но что сказать — еще нужно нажить».
В 1921 году летом, когда прошел слух об аресте Гумилева, Маргарита очень волновалась. Были предположенья, что он бежал из тюрьмы и находится на острове. В те месяцы в ее подвал приходил обаятельный артист Вахтангова[275], и она не могла от него отказаться.
Помню еще: «Когда я узнала, что в июле 1921 года он приехал в Москву, я была у друзей на даче. Лежала на кушетке и повернулась на другой бок при этом сообщении».
Закат
Могучий хвост купая в бездне вод
И в небе разметав блистательную гриву,
Он умирал.
Над ним обширный свод,
Подобие палатки прихотливой,
Коврами пышными и пухом райских птиц
Был тщательно разубран.
Мы ж, во прахе
Простертые пред ним, лежали ниц,
И до тех пор в благоговейном страхе
Покоились, пока резец серпа
Не врезался в лазурь небесного герба.
М. Тумповская. 1921.
5. Навсегда. Николай Гумилёв
Дом у нас был свой и довольно большой, но места мне удобного для сосредоточенья не было. Спальня бессветная, зал — проходной, две маленькие комнатки старших сестер, остальное — тетушек. Другая часть — подсобные угодья, помещенья для прислуги. Дом планировался для старшего поколенья. Для Оленьки с мужем, для сестриц Лизаньки и Лидиньки. Мы — племянницы, сироты, оказались там по воле волн, когда остались только две тетушки.
В доме было много благостного. Комнатка — молельная, уединенная, с затемненным окном, выходившим на необитаемый дворик, уставленная иконами с пюпитрами для чтения священных книг. За передней-прихожей была прохладная буфетная, дальше — кладовая с сундуками. Замки открывались певучим ключом, на дне лежали очерствелые баранки — для счастья. Зал, он же столовая, оклеенный нестареющими белыми тиснеными обоями, был глубоким, смотрел в сад на липы и клумбы роз. В нем стоял концертный рояль «Bechstein». Играла музыкальная Аня, ученица сестры Брюсова, Калюжной[276]. Стеклянная дверь сбоку вела в зимний сад, мы уже не застали его.
Летом по вечерам тетушки пили на террасе кофе. Аннушка приносила самовар. Приходил разделять досуг фильский священник отец Александр Левицкий. Он был спокойный и добродушный. Мне некуда было деваться, я сидела на ступеньках террасы и читала. В тот час розового заката, благоухающего шиповника, мирной тишины у меня в руках оказалась книга стихов «Жемчуга»[277] Гумилева. Имя тогда мне еще неизвестное. Столько наступательного порыва, дерзанья, такое красивое мужское начало, широкий манящий мир. Новый поэт вдруг позвал, потребовал, взбудоражил.
Я уже была студенткой-первокурсницей ВЖК. Хотелось путешествовать. Выпросила у тетушек поездку в Крым с двоюродными Варварой и Алексеем Мониными. Мы все трое были глупы, неопытны, со страхом спрашивали: «Сколько стоит?» Но доехали до Ялты благополучно.