Последние годы жизни он служил в редакциях, переходя из одной в другую. Какая-то газета или журнал трижды увольняли его и трижды принимали обратно. Увольняли потому, что он был несносен, принимали потому, что надоедал приставаньем. Но последнее учрежденье, где он работал недолго, принимало его благостно и хоронило с честью. Скончался он от злоупотребленья рыбкой, которую очень любил. Он не был храбр, мужественен. Операции боялся. Когда жена навестила его последний раз и спросила о самочувствии, он ответил: «Представь себе, ничего… Что я тебе не нравлюсь обритый?» Вера Георгиевна пришла на другой день и спросила у сторожа, где лежит ее больной. «Да помер он», — равнодушно ответил служака, не обернувшись.
Вдова, при жизни ненавидевшая бесхлебное писательство мужа, после его смерти, как это бывает, собрала рукописи, разобрала туго набитый сундук, пыталась при помощи уцелевших друзей продвинуть их в печать. «Скирли» имели некоторый успех и в хорошем исполнении чтецов звучали интересно.
Ушла и Вера Георгиевна. Какую память сохранили о странном отце его дети? Не знаю.
«Моя подавленная бодрость», — писал он мне. Писем было много, я не хранила их. Они всегда были изящно написаны. «Он — стилист, — говорил Г. Н. Оболдуев. — За этим нет ничего». Неверно. За этим было многое, но перетрясенное, как землетрясением. «Помогите!» — писал он. И поздним вечером я ехала к М. П. вникать в его семейную драму. Выросшая дочь приняла сторону матери, и женщины вдвоем загнали М. П. в угол. «Горе мое! — жаловался он. — Я муж и отец, я люблю жену и детей! Горе мое — эти отношения». Увы, эти запоздалые жалобы. Такому экспериментатору не шла бы семья, хотя в силу противоречивости своей натуры он и писал о желанье —
«Быть патриархом благосклонным
Все возникающей семьи».
Отвлеченно — это очень почтенно. Он говорил, что хотел бы [иметь] спутницей жизни скромную, добрую провинциалочку за ситцевой занавесочкой, кот[орая] готовит пирожки, хорошо стирает, со слезами слушает жалобы и солит грибы.
Думаю, что кроткая девушка недолго сидела бы за занавесочкой.
Наши отношения также были переломными. М. П. высоко ценил меня, привожу дословно: «Вы звезда первой величины, умней Марины Цветаевой, лауреат премии по существу. Я прочел все ваши сборники с очарованьем. Ваши стихи для всех, надо только, чтобы уровень всех был выше». И рядом, хотя и через некоторое время: «Вы — лодырь. Лучшее, что я могу Вам сказать — идите на завод. Вы повисли в воздухе». Самое любопытное, что он мне сказал: «Вы — раскаявшаяся змея».
Кончилось наше литературное знакомство на дурном. Он грубо-резко охаял мою «Разлуку». Мы долго не виделись, и о смерти его я узнала из письма харьковской приятельницы. «Вы — единица, поставленная перед рядом нулей и создающая число», — как-то сказала я ему. «Я — кол, поставленный человечеству», — ответил он.
3. Георгий Оболдуев
Хлебный, 25. Старенький двухэтажный дом. По деревянной лесенке наверх. Кухня, через нее три проходные комнатки; от угловой — поворот в большую основную, где и жил Жорж с женой (первой) Ниной Фалалеевной и дочкой Василисой. С Филей я перевезла Г. Н. свой «Bechstein», и уж пригодился же он талантливому пианисту! За то он занимался со мной музыкой, терпеливо перенося печальные неспособности ученицы. Но я любила эти уроки и тогда, когда он на меня сердился.
Г. Н. отличался необыкновенной живостью. Летал по Москве. За вечер мог посетить несколько домов. Невысокий, худощавый, светловолосый, он не отличался красотой, но был очень привлекателен. Хороши были его умные синие глаза и неспешный, глубоко поставленный голос. Мужественный и внушительный, Г. Н. был неунывающим россиянином, насыщенным дополна электричеством жизнерадостности, одним из тех, кто носит в себе праздник жизни. А обстоятельства были тугие. Одевался в широкую толстовку, кот[орая] разлеталась при быстрых его движениях. Он никогда не говорил о своем дворянстве[252], но я ощущала в нем черту дворянской чести: он никогда не лгал, даже из любезности. Правдивость его была неподкупна. С этой чертой связывался и его художественный вкус, искавший всегда смелой и точной определительности.
Собственно, у нас не было с ним истории отношений. Когда обучение музыке кончилось, мы встречались редко, я не посещала его литературных собраний. Потом он был сослан, потом призван в действующую армию[253]. После фронта был у меня два раза на Ольховской.
Как муж третьей жены, Благининой[254], менял вместе с ней квартиры. После войны страдал не высоким, а высочайшим давленьем (280) и умер на даче во время шахматной игры[255]. О смерти его я узнала с большим опозданьем.
Творчеством его ведает Елена Александровна, и о сохранности можно не беспокоиться[256]. Хорошо подобрал материал по его биографии Вал[ентин] Валентинович] Португалов и, вероятно, он увидит свет[257]. Дочь и внук, можно надеяться, сохранят память о бескорыстнейшем любителе поэзии, смело мыслящем, увлеченном и увлекавшемся, летучем голландце тогдашних литературных сборищ. Он завоевывал симпатии, хотя и писал, что живет:
«Понимая, что к чему,
И не нравясь никому».
Признавая друг друга, мы не любили друг друга. Я не удовлетворялась его жизнерадостностью, кот[орая] казалась мне щенячьей, и с удовольствием отмечала редкие строки, такие, как: «Мчусь на бешеной гиене». (О жизни.) Его выразительность была резко-правдива, но прозаична: «С головой голой, как сыр». В спорах об этом он называл меня «эстетич-кой». Увлекался хлесткостью, эпатированьем буржуа, но до того ли было в те трагичные годы? «Штукарь» называл его Юрий Верховский. «Устарелое футуристическое кривлянье», — говорила Фейга Коган[258]. Много выигрывал Г. Н. остроумными словечками: «деньги-дребеденьги», «не личность, а неприличность», «не стихи, а сентиментальные шлёпы», «искомое насекомое».
Критиком он был решительным, бил с плеча, так как художеством не шутил. О ненависти к выспренней отвлеченности и разговаривать не приходилось. Его путь был — наблюденье подробностей.
«При сахарном песке в чашке чаю — пеночка».
«Шел с работы, остановился и долго смотрел, как у лошади от брызг дождя подрагивает живот».
В его поэтическое credo входила определяющая мысль: «Что здорово, то здорово». Трепак, озорничество, разделыванье «под орех» — вот его стилистический вкус.
Из отдельных высказываний вспоминаю:
«Роза — не более чем хорошенькое, но есть — прекрасное».
«Есенин — смесь балалайки с гитарой».
«Демьян Бедный роднится с дядей Михеем, рекламировавшим коньяк Шустова. Но в этом роде он — мастер».
«Как хорошо у Лермонтова»:
«Пускай она поплачет,
Ей ничего не значит»
[259].
«Лучшие вещи Пушкина: „Граф Нулин“ и „Золотой петушок“»[260].
В дальнейшем он любил Назыма Хикмета и Неруду.
Героями его литературных вечеров были Иван Аксёнов и Сергей Бобров. За ними он ходил по пятам.
Мне не нравилась его эротика. Находила хлестаковской сальностью такие изъяснения, как: