В тот день в качестве гида выступала юная мисс Рейд, и я присоединился к ее группе — меня немного беспокоили другие дела по дому, однако я был, как всегда, любезен с туристами. Любезно, но на расстоянии — именно так с ними нужно держаться. Мы шли по замку: сначала спустились вниз, через Галерею фарфора, мимо дверцы на лестнице, ведущей в башенную комнатку Эллы, через Королевскую спальню, где стоит старинная кровать с пологом, и, наконец, остановились у Большого зала.
Мысли мои блуждали далеко: я уже тысячу раз слышал эту экскурсию и не вслушивался в монолог мисс Рейд, но, оказавшись перед входом в Большой зал, где группа столпилась, разглядывая дверь, я вспомнил о своих обязанностях и прислушался. Экскурсовод очень правильно и уверенно рассказывала об истории дверного замка, — считалось, что это самая старая сталь в графстве. Мисс Рейд закончила говорить, группа двинулась дальше, и тут я нащупал в кармане ключ. Он позвякивал, соприкасаясь с какой-то мелочью.
Я вытащил ключ и, поскольку мисс Рейд напомнила, что замок Большого зала самый большой в доме, вставил его в скважину, просто так, без всякой задней мысли, без какой-либо цели — и с удовольствием увидел, что он отлично подходит. Да, меня это обрадовало: я любил находить загадкам верное объяснение. С усилием повернул ключ — и засовы неторопливо отодвинулись.
Вот тогда и в моей голове что-то неторопливо шевельнулось — так, слабо скрипнули шестеренки памяти. Суд над Эллой, как и смерть Эрика, относились ко времени до моей женитьбы. И я тщательно, прилежно работал над тем, чтобы не думать об этих событиях. Не желал вспоминать, старался забыть и добился больших успехов.
Но я всегда был внимателен к деталям. Когда я вынимал ключ из замка, что-то поднялось со дна души и не желало укладываться обратно. Экскурсия продолжалась, и я постепенно отстал от нее; тревога не отпускала, я должен был что-то вспомнить — какую-то очень важную подробность. И постепенно, как из тумана, передо мной начали возникать картины давнего заседания суда, я силился придать им четкость и наконец услышал, как некий свидетель обвинения сообщает суду свое имя и место работы и объясняет: большинство ключей похожи друг на друга, но вот этот он запомнил.
И тогда я все понял.
Трудно описать, что я ощутил в тот миг: все так внезапно, пугающе стало на свои места. Стремительность, с какой это случилось, ужаснула меня; в одночасье распадалось все, что у меня было, — мое прошлое, брак, бездумное, безоговорочное доверие к жене.
Гнев я испытал не сразу. Сначала будто впал в ступор — не хотел верить в то, что мне открылось, не мог понять. На протяжении первых, самых страшных минут это оцепенение защищало меня. Оно помогло мне ободряюще улыбнуться мисс Рейд, взять себя в руки, перед тем как вернуться в коридор, и кивком поздороваться с охранниками в дальнем его конце. Ярость нахлынула позже, когда я шел по длинным коридорам замка, который мог бы принадлежать нам с Эллой. Только оказавшись наедине с самим собой в своей заставленной книгами комнате, я заплакал.
Сейчас мне почему-то кажется, будто события вчерашнего дня произошли столетие назад — гораздо раньше, чем суд над Эллой и смерть Эрика. Как будто с тех пор промчались годы, хотя на самом деле еще вчера я сидел за столом и плакал среди обломков воспоминаний о нашем с Сарой общем прошлом — снимков в серебряных рамочках.
Позже я отправился в гостиную: знал, что Сара вскоре явится туда, чтобы вместе со мной выпить чаю.
Я был спокоен. Мысль о том, что все разложено по полочкам и я должным образом подготовлен, умиротворила меня. Я не доверял своей выдержке; даже тогда, зная правду, понимал, какую власть надо мной имеет жена. Глупо было бы надеяться, что мне удастся выдержать целую ночь слезных объяснений, не утратив при этом решимости. Потому, если уж я задумал действовать, надо было осуществить свое намерение немедленно. Я черпал силы в воспоминании о Саре, тихим, спокойным голосом сообщившей, что Элла повесилась в больнице и мне не стоит читать ее письмо, чтобы не расстроиться.
Я ждал Сару в гостиной, меня окружали ее вещи, и я рассматривал их: книги, бумаги, фотографии. Снимок, сделанный на крестинах Адели, стоял у нее на столе. А вот я кланяюсь публике на заключительном вечере конкурса Хиббердсона — она неспроста хранила у себя эту карточку. Мне не верилось, что женщина, которой принадлежали все эти милые, невинные вещи, с которой я на протяжении долгих лет делил свою жизнь, ради спокойствия которой я столь многим пожертвовал, могла совершить такое. Даже тогда я еще надеялся, что ошибся, страстно желал, чтобы она убедила меня в своей невиновности. Будь у Сары побольше самообладания, она вполне могла бы продолжать меня обманывать, поскольку я и сам хотел, чтобы меня обманули.
Я ждал ее в гостиной, слушая, как внизу неустанно бьются о берег волны, и с облегчением различил стук ее каблуков по каменному полу коридора и скрип петель открывающейся двери. Увидев меня, Сара улыбнулась, вероятно удивившись тому, что я так рано пришел: я редко когда являюсь к столу первым.
32
Сару выдал взгляд. И то, как краска сползла с лица, а руки задрожали. Это продолжалось недолго, она быстро пришла в себя, но мне было достаточно. Я понял все, однако испытывал странное ощущение нереальности.
В конце разговора выдержка оставила ее, Сара заметалась по комнате из угла в угол. Но даже тогда в ее ужасе была отвага, некое извращенное мужество, а в ясности рассудка чувствовалось что-то гипнотическое. Думаю, она испытала облегчение, оттого что наконец-то получила возможность выговориться, и решила добиться понимания и чуть ли не одобрения, которого прежде и не надеялась услышать. Именно эта решимость и шокировала меня больше всего; меня потрясла гордость, с какой Сара призналась в содеянном. На что она рассчитывала — на похвалу? Вероятно, я ожидал, что она будет все отрицать, надеялся, что разгляжу угрызения совести. Однако Сара до конца упорствовала и считала себя правой, ей и в голову не приходило, что я найду в себе силы наказать ее за преступление.
Сара начала с обвинений, но нападки продолжались недолго.
— Ты считаешь, это нормально — когда муж роется в столе своей жены?
Я не ответил, она едва заметно дернула плечами, словно сознавая, что негодование — неуклюжий способ защиты, недостойный ее. Поправила волосы, выбившиеся из пучка, подошла к дивану и села за чайный столик — как ни в чем не бывало. У Сары был талант сглаживать острые углы, и она умело пользовалась им на протяжении пятидесяти семи лет нашего брака. Возможно, она считала, что я снова подпаду под власть ее чар; принялась разливать чай, и волнение ее выдавало лишь непривычное позвякивание чашек о блюдца.
— Что это? — спросил я тихо, хотя знал ответ.
— Прости, что, дорогой?
Моя жена не подняла глаз, делая вид, что очень занята организацией чаепития. Я и сейчас вижу перед собой ее темные с проседью волосы, стройную, изящную, как и прежде, фигуру. Сара в нерешительности склонилась над чайником. Вот эта нерешительность ее и выдала — внезапная уязвимость, ненамеренная, непредусмотренная, разоблачавшая всю фальшь красивых, искусственных слез, пролитых ею в прошлом. По оболочке, целостность которой Сара так долго и старательно поддерживала, прошла глубокая трещина. Я пробил в ней брешь, я понял это уже тогда. И ее сила, когда-то казавшаяся мне безграничной, постепенно уходила сквозь образовавшуюся трещину.
Сара продолжала молча разливать чай.
Пока она наполняла чашки, я невпопад, рассеянно подумал, что с годами она стала красивее. Хрупкой, ускользающей привлекательности, которая роднила Сару с кузиной, возраст с его морщинами и рассудительностью пошел только на пользу. На ней было длинное, старомодное сине-зеленое платье, на тон темнее ее глаз. Руки казались тоньше и изящнее оттого, что она держала тяжелый чайник.
— Скажи мне, что это, — повторил я, но уже менее требовательно: теперь, когда сила была на моей стороне, я не знал, как ею управлять.