Но Реджина в совершенстве владела искусством, которое ее дочь еще только старалась освоить. Она умела так преподнести свои желания, что они полностью совпадали с интересами человека, чью поддержку она хотела получить. А уж как она умела убеждать! Мило болтая со мной у порога, она махала на прощание рукой другим гостям, удалявшимся через площадь, и вдруг, походив вокруг да около, прямо предложила мне участвовать в концерте и подсунула приманку. Стимул действительно оказался весьма сильным. Майкл Фуллертон, обозреватель «Таймс», собирался писать о концерте в церкви Святого Петра.
— Он думает, ему предстоит услышать Генриха фон Хаммерсмарка, — сообщила Реджина беспечно.
Насколько я понял, фон Хаммерсмарк и был тем самым недавно обретенным протеже, который пообещал ей выступить, а потом упорхнул в Берлин.
— Майкл намерен написать статью о восходящем таланте. Не вижу никаких причин, почему этим восходящим талантом не можете оказаться вы вместо Генриха, который уже, кажется, вполне замечательно взлетел и без помощи Майкла. — Она милостиво улыбнулась мне. — Разумеется, нам не следует никому ничего рассказывать об изменениях в программе, — добавила она лукаво, — вплоть до самого последнего момента. Вы ведь знаете, какие они, эти критики.
Я кивнул, хотя не имел о критиках ни малейшего понятия.
В ее улыбке сияло ободрение.
— Если вам нужен шанс, чтобы показать, как вы играете, то вот он.
У меня нашлось всего одно замечание:
— Вы уверены, что не хотите услышать, как я играю, прежде чем отдадите в мои руки успех всего концерта?
— Дорогой мой, — сказала она, смеясь, — ну что я понимаю в музыке? Если вы достаточно хороши для Гилдхолла, значит и для меня хороши.
— В таком случае, — ответил я, — я ваш.
— Но это же просто чудесно. Большое вам спасибо.
— А когда он состоится?
— Концерт?
Я кивнул.
— В следующую пятницу.
Мы пожали друг другу руки.
Когда я спускался по лестнице, она окликнула меня своим высоким звонким голосом:
— Простите, Джеймс!
Мы уже называли друг друга по имени: быстрое сближение было ключом к методике Реджины.
— Я не сказала вам, кто будет аккомпанировать. — Она улыбнулась. — Как это глупо. Его зовут Эрик де Вожирар, это просто замечательный молодой человек. Настоящий француз. Настоящий артист. Кстати, он был сегодня тут, на моем «утреннике». — Она извлекла из объемистой сумки ручку и блокнот. — Вот номер его телефона. Я дам ему ваш, чтобы вы могли связаться друг с другом на неделе и порепетировать.
— Спасибо, — сказал я, убирая листок в карман.
— Это вам спасибо, — возразила она, крепко целуя меня в обе щеки.
И, помахав рукой, она вернулась в дом, энергично закрыв за собой блестящую дверь.
10
В комнате холодно, огонь в камине постепенно угасает, а от обогревателей толку нет. Это место неподвластно отоплению. Я намерен оставаться здесь до тех пор, пока не приведу события своей жизни в некое подобие порядка, в котором сумею разобраться. Мне нужно не только расплести пряди прожитого, но еще и осознать их и снова вплести обратно. Это трудоемкий процесс, но дело того стоит, хотя меня постоянно сбивает с толку жалкое качество имеющихся в моем распоряжении инструментов. Если человек на протяжении шестидесяти лет старается все забыть, ему в конце концов это удается.
Мне было трудно научиться не говорить о важном, но я успешно прошел это испытание. Да так успешно, что теперь, когда я пытаюсь воскресить события в памяти, она отказывает мне. Самое досадное в воспоминаниях, даже если удается привести в движение шестеренки, — их обрывочность. Какие-то эпизоды, подчас несущественные, сохранились в моем сознании во всей полноте, другие выпали напрочь.
Образ Эллы ярко светится в моей душе. Вспоминать ее нетрудно. Сара прожила со мной почти шестьдесят лет, ее я забыть не мог. А вот Эрик пропал куда-то. Моя вина затуманивает его фигуру. Перед ним я должен был бы каяться в грехах, если б только мог. Но он мертв, а я едва помню, как он выглядит. Вот что мерзко.
Вероятно, я встречался с ним на неделе, последовавшей за первым «утренником» у Бодменов, потому что ему предстояло стать моим аккомпаниатором на концерте в церкви Святого Петра. Помню, как одним ослепительно солнечным августовским днем я шел по Слоан-стрит, насвистывая, и бумажка с его телефонным номером лежала у меня в кармане. Должно быть, я ему позвонил и наши совместные репетиции прошли удачно, потому что в итоге концерт имел успех. Будучи первым полупрофессиональным выступлением в моей карьере, он навсегда сохранит особое место у меня в душе.
С тех пор я играл на многих концертах, в залах, значительно превосходивших размерами сырое помещение церкви, в которой я выступал в тот вечер, играл перед зрителями, принимавшими меня с гораздо большим откликом, чем те, что собрались в тот, первый раз. Но с расстояния шестидесяти прожитых лет, находясь в конце своей довольно успешной карьеры, привычный к нервной дрожи и трепету при звуках аплодисментов, я думаю о том концерте с ностальгией.
Я вижу перед собой мрачные колонны церкви, чувствую ее холодный, сырой воздух. Слышу тишину ожидания, наступившую после того, как я занял свое место у фортепьяно, на импровизированной сцене в церковном нефе. И вот теперь, вспоминая, как я обернулся, подавая Эрику сигнал к началу, я наконец вижу его перед собой. В этом образе я узнаю его лишь смутно — быть может, потому, что плохо его знал, — но зато картинка очень четкая. Величавая фигура во фраке и при белом галстуке, обычно непослушные волосы усмирены ради торжественного случая.
Эрик был высокий, более плотного телосложения, чем я, с сильной шеей, довольно смуглой кожей — в нем текла и испанская кровь — и темными глазами. Именно глаза (да еще руки) отличали его от поколения благородных земледельцев, на протяжении долгих веков трудившихся в Вожираре. Большие и темные, почти черные глаза его, казалось, танцевали. В них сияла радость.
Помню аплодисменты в тот вечер. Помню лицо Эллы, светившееся от удовольствия, — она сидела в первом ряду, рядом с отцом и мачехой. Помню, как я кланялся публике и приглашал Эрика тоже выйти на поклон, и помню…
Но что проку от всех этих воспоминаний? Если я воскрешу в своем сознании тот концерт, это не поможет мне понять события, которые я хочу объяснить. Моя карьера для меня не тайна. И сколько бы я ни искал, в тот счастливый вечер я не смогу найти никаких предвестий того, что спустя три — или четыре? — месяца Эрик будет мертв.
Нет, никакого знака. А пока я пытаюсь обнаружить его, память взамен подсовывает сцену моего первого интервью с Майклом Фуллертоном. И вместо лица Эрика я вижу перед собой лицо журналиста, ничего сейчас для меня не значащее, и его объемный живот, чувствую исходящий от него запах виски. Реджина Бодмен откровенно и подробно рассказала мне о нем, когда давала наставления перед выступлением.
— Майкл Фуллертон, — сообщила она накануне концерта, — старый мужеложец. Он исключительно мил, — поторопилась она заверить (Реджина Бодмен ничего, совершенно ничего не имела против гомосексуалистов), — но тот факт, что вы привлекательный молодой человек, отнюдь вам не повредит. Старайтесь выглядеть элегантно и не противьтесь, если он решит с вами пофлиртовать. Все, что от вас требуется, — это любезно улыбаться и сыграть с душой и вдохновением. И чего он только для вас не сделает! Он влиятельный человек, со многими знаком. Со множеством нужных людей. Конечно, такого человека полезно заполучить в союзники. Так что попытайтесь. Постарайтесь как следует.
Я последовал ее совету. Когда Майкл сказал, что меня нужно сфотографировать для статьи, которую он напишет, я улыбнулся; когда он похвалил мое владение инструментом («Очень мужественно, мистер Фаррел, но в то же время так чувственно, так эротично»), я улыбнулся; когда он пригласил меня на чай в «Ритц», чтобы побеседовать более подробно, я улыбнулся и согласился. Когда он ушел, я слово в слово пересказал Реджине наш разговор.