Она положила ладонь на мою руку:
— Конечно, я видела, что вы сами в ужасе от случившегося. Вас воспитали в уверенности, что нельзя разговаривать с женщиной так, как вы в тот день разговаривали со мной. Но вы показали, что можете быть достаточно сильным, чтобы помочь мне, а я знаю: рука, которая тянет веревку, должна быть очень крепкой, а плечо — сильным. Я подумала, что в вас есть эта сила. Я написала вам, еще не зная, придете ли вы на встречу со мной или нет. Но вы пришли. И вот теперь вы здесь.
Она наклонилась ко мне.
— Спасибо, — произнесла она тихонько. И поцеловала меня.
Даже теперь, спустя почти шестьдесят лет, я чувствую прикосновение ее мягких губ к моим и мурашки, побежавшие у меня по спине. Губы Эллы… Я долго рассматривал их, долго представлял — и наконец ощутил. Наш поцелуй — лихорадочный, гальванический, долгий, осознанный, нежный. Я чувствую даже привкус сигаретного дыма на своих губах.
— Спасибо, — пробормотал я в ответ.
— Теперь вам известно немного больше, чем раньше.
— Да.
— А остальное вы узнаете завтра.
— Если вы настаиваете.
— Настаиваю. Спокойной ночи, Джеймс.
— Спокойной ночи, Элла.
Она медленно поднялась и вышла из опустевшего бара. Осталось лишь несколько постоянных клиентов, дверь заперли, чтобы они могли продолжать свою попойку и никто им не помешал. Было уже далеко за полночь.
8
Следующий день выдался холодным. Ледяной ветер хлестал по улочкам города, прогоняя туристов, спешивших укрыться в кафе, что расположилось в здании старинной, еще тюдоровской постройки, с толстыми балками и низкими дверными проемами. Жители острова не обращали внимания на погоду, с раскрасневшимися щеками они упрямо шли вперед вопреки порывам ветра, срывавшего черепицу с крыш их домов и доносившего брызги морской воды до садов и лодок.
Замок возвышался над деревней, одинокий, отстраненный, с презрением глядя на очередную армию экскурсантов; те, взобравшись по крутому склону холма, у ворот платили служащим в форме за вход. Эти захватчики были вооружены не штыками, как в прежние времена, а современными туристическими справочниками. Их предводители не произносили перед ними храбрых речей, гарцуя на снежно-белых жеребцах, вместо этого они рассказывали о магазине сувениров, где продаются открытки по привлекательной цене, — слева за итальянским фонтаном.
Мы с Эллой тоже шли за экскурсоводами, я слушал главы из истории Сетона. Я узнал, что с начала тринадцатого века здесь существовал монастырь, в 1536 году мстительный король Генрих и его кардинал прогнали монахов — огромные покои стояли в запустении почти сотню лет. Еще нам рассказали о том, как в семнадцатом веке это место внезапно ожило: сначала здесь разместились казармы, потом склад амуниции и, наконец, тюрьма. А Элла поведала мне, что позже, в 1670 году, король не то в качестве извинения, не то в знак благодарности — кто знает? — пожаловал этот замок Аделаиде, графине Сетон, — «за оказанные услуги», как пояснила ее прапраправнучка с кривой улыбкой.
Слушая все это, я чувствовал, что замок наблюдает за мной. Казалось, всем своим видом он говорил: если уж пушечные ядра не причинили ему серьезного ущерба во время Гражданской войны, то на что мы можем надеяться? Со своими стенами, высеченными, из обветренного гранита и местами достигающими толщины четырех футов, он возвышался над нами с выражением зловещего и мрачного постоянства, которое обрел после того, как на протяжении восьми веков стоял там, открытый холодному ветру и холодному морю.
Проходя вместе с Эллой через ворота из кованого железа с изящными завитками — наследие Викторианской эпохи, — я понимал, что никакие архитектурные изменения, пусть даже весьма милые, не смогут изменить первозданной природы этого места. Сетон невозможно переделать, он не поддастся и не покорится руке даже самого умелого мастера. Можно провести горячую воду, электричество и отопление, обставить современной мебелью, но характер замка в результате не переменится: он навеки запечатлен в этом зубчатом камне, в массивных силуэтах башен, в недружелюбии своенравных стен.
Оказавшись внутри, мы шли через большие, мрачные комнаты, с крепкой, основательной мебелью, огражденной шелковыми лентами, и американский акцент Эллы навевал мне мысли о другой девушке-американке, которая давным-давно бродила по этим коридорам. Элла ухватила меня за руку и провела через роскошные библиотеку и гостиную, мимо пыльной парчи и китайских ширм королевской опочивальни, вверх по лестнице, по бесконечным коридорам. В конце концов мы очутились в Большом зале — великолепном, холодном помещении с очень высокими потолками, флагами и окнами со средниками. Стены его были увешаны охотничьими трофеями, добытыми при жизни королевы Виктории. А на дальней стене, между двумя огромными окнами, висел портрет.
— Вон он, — мягко проговорила Элла, кивком указывая на тяжелую золотую раму. — Вот зачем я вас так далеко увезла.
Большой зал Сетона — это длинная прямоугольная комната на втором этаже, когда-то служившая монастырской трапезной, вход расположен посредине ее западной стороны. В северной и южной стенах прорезано по паре огромных окон, почти достигающих пола. Одна из этих пар продолжается узким балконом с низкими перилами — с этой странной пристройки викторианских времен видно находящуюся внизу террасу. Из второй открывается вид на море, которое бьется о скалы в сотне футов внизу.
Это просторное впечатляющее помещение, не лишенное своеобразного очарования. В центре стоит великолепный елизаветинский стол, сколоченный из мачт кораблей, захваченных после победы над испанской Непобедимой армадой в качестве трофея. Другой мебели в зале нет — только оленьи головы на стенах и портрет Бланш.
Бабушка Эллы задумчиво смотрит с него сквозь Большой зал в окна на противоположной стене, на море, бушующее под ними. Портрет ее висит — то ли в память, то ли в качестве злой шутки, я не знаю — между окнами, выходящими на балкон. Именно с него она прыгнула вниз, сведения о ее смерти (без шокирующих деталей, конечно!) увековечены на бронзовой табличке с латинской надписью, вделанной в плиты под балконом. Экскурсоводы переводят надпись наизусть.
Я помню свое первое впечатление от портрета Бланш. Подняв глаза, я обнаружил перед собой пленительное лицо с чертами Эллы и Сары — не какой-нибудь одной из них, а сразу обеих. Я и сейчас словно бы вижу ее светлые волосы, роскошные, длинные, собранные в высокую прическу, маленький нос и изящные скулы. На ней голубое платье, в маленькой руке она держит закрытую книгу и с тоской глядит на море. Быть может, вспоминает о доме.
— Теперь видите? — спросила Элла тихонько.
И во мне зашевелилось некое понимание, хотя смутное и неполное. Я смотрел на женщину, стоявшую рядом со мной, живую, теплую женщину, державшую меня за руку, а потом снова смотрел на нее же — неподвижную, изображенную масляными красками на холсте, на картине в тяжелой раме. Попытался заговорить, но осекся.
— Объясните, — потребовал я, смущенный и взволнованный.
Элла повела меня прочь из комнаты, в длинную галерею, где хранится сетонский фарфор. Из нее открывались несколько коридоров, все они были закрыты для посещения, перегорожены красными шелковыми лентами. На стуле с высокой спинкой в дальнем конце галереи сидел сонный охранник. Элла быстро взглянула на него, чтобы убедиться, что он не видит нас, перелезла через первую ленту и знаком поманила за собой.
— Быстрее, — прошипела она.
Торопливо, почти бегом, я двинулся за Эллой по коридору, через дверь, по спиральной лестнице, оказавшейся за нею. Мы взбирались все выше и выше, и за каждым поворотом тьма рассеивалась благодаря свету, лившемуся из маленького арочного окошка, откуда было видно синее море, уходившее все ниже, по мере того как мы поднимались. Мы миновали одну, затем вторую дверь, прорубленные в камне, и остановились перед третьей.
— Надеюсь, она открыта, — сказала Элла, берясь за ручку из кованого железа. — Давайте, Джеймс, толкайте.