Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Впрочем, не только мужчины, многие женщины тоже выучились писать, и, таким образом, наряду с устным творчеством, которое столь заботливо и бережно сохранялось прекрасной и более речистой половиной человеческого рода, в селе процветало и письменное. Нынче уже редко-редко кто обратится с просьбой написать родным, а сядут да сами напишут; по три дня могут сидеть и строчить — до того все грамотны. А раньше, пока ещё не появился тут этот самый Трифун, учитель, просто мука-мученическая была, когда понадобится кому что написать.

И если теперь всё изменилось к лучшему, то это заслуга старого учителя, который хоть и бил, зато учил. Редко кто оставался небитым, но каждый терпел, зная, что это делается ради его же пользы. И несмотря на то, что жители этого села были мстительны, никто и не помышлял, например, поджечь его дом или увести со двора лошадь.

До Трифуна грамотных было двое-трое. Живы ещё старики, которые хорошо помнят, чего стоило, например, написать письмо сыну-солдату или кому другому.

В те времена был некий учёный человек по имени Ача, — теперь он уже помер, упокой господи его душу, больше от пьянства, чем от науки. Крестьяне звали его «шлайбер» — писарь, иначе говоря. Старый пьяница, но до чего здорово умел сочинить и написать, просто удивительно! Хотя, правда, дорогонько это обходилось. За письмо ему платили два сексера, да ещё на сколько выпьет, пока напишет! Кому понадобится, тот сам, бывало, разыщет его, приведёт домой, положит перед ним бумагу, поставит чарку с вином, а уж перо и чернила всегда при нём были. Сядет он за стол, взболтнёт чернила в чернильнице, опрокинет чарку, похвалит вино, потом попробует перо на ногте левого большого пальца и спросит:

— Что и кому хотите написать?

А ему ответят: «Хотим (тому-то и тому-то) написать в Галицию (или в Италию)». Потом заказчик обопрётся локтями о стол и начнёт диктовать: «Пишите, скажет, Проке Белеслии (или кому там ещё), императорскому кавалеристу в Галиции, что мы все, слава богу, здоровы, чего и ему желаем, и молим господа, чтобы он к нам вернулся здоровым и весёлым, и мы его, родного нашего сына, с нетерпением хотим увидеть. А невесту мы ему нашли, и дом хороший, а за приданым невестина родня не постоит. И ещё напишите, что мы все здоровы; отец кашляет и хрипит по-прежнему, а в остальном всё благополучно: разбил красивую пенковую трубку, когда одевался к заутрене, и сейчас ещё ворчит и бранится да изредка кашляет, но теперь, слава богу, лучше. И мы все здоровы; братец так раздобрел, что не может застегнуть шёлковый жилет, который купил на сенчанской осенней ярмарке. И ещё напишите: посылаем ему пять форинтов серебром, чтобы у него было с чем по воскресеньям в кабачок зайти, да пускай не срамит Белеслиных и курит не махру, словно мужик какой, а хорошие сигары, как и его фельдфебель, чтобы знали, что такое дворянский дом, и пускай денег не жалеет, у нас их, слава богу, достаточно, и приветствуем его все — и отец, и мать, и соседка Ката, она уже взрослая девушка стала, и её уже с Франтом Пайем окрутили».

Вот как некогда диктовали и писали письма. Ача-шлайбер получит два сексера за труды, опорожнит чарку и, слегка нагрузившись, возьмёт пять форинтов, которые во славу Прокиного рода положит в конверт и отошлёт в Галицию или Италию. Адресует, например, такому-то и такому-то кавалеристу в Галицию или такому-то и такому-то пехотинцу в Италию, а заказчику скажет: «Ну, теперь не беспокойтесь да наполните-ка чарку за счастливый путь этих пяти форинтов нашему Проке. Пишут мне оттуда, будто бы он первый парень в Италии, чтоб его волки съели! Да разве может быть иным благородный Отпрыск?»

И довольный заказчик поднесёт ещё чарку. Ача осушит её и отправится с письмом на почту, а хозяин, оставшись дома, с удовольствием задумается о том, что нет ничего лучше учёного человека и что всё идет как по маслу.

Так-то вот некогда, при царе Горохе, писали и маялись с учёными людьми, потому что в каждом селе было только по одному Аче. Но, ей-богу, уже лет тридцать, а то и больше, всё идет хорошо, подчас даже и слишком, из-за этой непомерной грамотности; раньше мужчины не умели написать своим сыновьям, а теперь и девицы пишут письма, да ещё как пишут и кому! Вот недавно застукал одну такую отец, как раз когда она писала в кладовой письмо какому-то там своему ухажёру с перекрёстка. Отец слышит, что-то попискивает в кладовой, и пошёл взглянуть, не крыса ли попалась в капкан и пищит; открыл он дверь, глядь — сидит его голубушка дочка и, обливаясь слезами, строчит письмо. Да не как все люди пишут, а стишки, что прочла на медовых пряниках с последней ярмарки, корябает. Отец прочитал письмо, взбеленился, схватил вилы (на счастье деревянные) да за ней, а она опрометью к соседям, — забилась в солому и просидела, не высовывая носа, до самого того часа, когда коров пригнали. К тому времени отец чуть поостыл, да и мать заступилась, успокоила его, припомнив ему прежние шуры-муры. Самодовольно покручивая правый ус, отец принялся разглагольствовать: «Эх, и парень же я был! А, что скажешь?! Недаром в трёх столицах побывал!»

Но поскольку каждая вещь на этом свете обладает и хорошей и дурной стороной, то, несмотря на все печальные последствия просвещения, народ всё же убеждён, что учиться нужно. Все привыкли к школе и к учителю. И если люди уважали и любили старого учителя Трифуна, который ходил в сером длиннополом сюртуке и в жилете с двумя рядами пуговиц, застегивался наглухо, шею дважды или трижды окутывал ситцевым платком, кашлял и беспрестанно сосал леденцы, а усы неизменно подстригал и холил, — то как же им было не ждать с сугубым нетерпением нового учителя, который, по словам видевших его, молод, красив и только что окончил богословие. Утверждали, что пиджак сидит на нём, как кавалерийский мундир, что у него щегольской шейный платок и красивые усики, что он хорошо поёт! С нетерпением ждали его и стар и млад. Многие отцы, а особенно матери, уже строили разные комбинации, однако всё это с дьявольской хитростью таили друг от дружки, притворяясь вполне равнодушными.

Наконец, наступил и этот день — новый учитель приехал.

Был субботний вечер. Зазвонили к вечерне, когда по большой улице проехал возок, а в нём незнакомый молодой человек. Баба Пела, штопавшая чулок, сидя перед домом под акацией, обратила внимание на то, что путник снял шляпу и перекрестился. Пела была глуховата, но сообразила, что звонят к вечерне, и, отложив в сторону чулок, тоже принялась креститься и шептать: «Боже милостивый, прости меня, грешную!» То, что путник несколько раз осенил себя крестным знамением, засвидетельствовала и другая бабка, живущая на перекрёстке возле Большого креста, на другом краю села. И эта видела, как он, проезжая мимо Большого креста, снял шляпу и перекрестился. Обе женщины, в согласии с другими, сошлись на том, что путник — не еврей, скупщик продуктов, и не шваб, машинист, знающий толк в паровых веялках, на которых веют зерно в усадьбах, а человек нашей веры. Девушки, видевшие, как он проезжал в возке, в свою очередь рассказывали, что он наверняка холостой, потому что платок у него франтовской, а конец перекинут через левое плечо и развевается, точно флаг на пароходе.

Возок остановился у Большой корчмы, которую посещают лишь господа и евреи, а из жителей села туда заходят только преподобные отцы, и то очень редко, да ещё господин нотариус, аптекарь, хирург, писарь нотариуса, — правда, сей последний забегает только по тем дням, когда его патрон отлучается из села, а обычно довольствуется рюмкой водки в лавочке у еврея Шолема. Останавливается в этой корчме ещё кое-кто из горожан и хлебных торговцев, которые заказывают, как правило, булочку с маслом. Собственно, это и не корчма, а городская кафана[17], где мало говорят, а значит — и мало пьют. Никто из жителей не помнил, чтобы в кафане проломили кому голову, или просто подрались, или с воспитательной целью выбросили кого за дверь (а во всех прочих корчмах дверные косяки повреждены!). Всё тут обходилось мирно, чинно и по-господски. Да и как может быть иначе, если здесь никто не пользуется ни чарками, ни кружками, а пьют из несчастных рюмок. Поставят перед гостем рюмку вина и стакан воды, смешает он вино с водой — три четверти воды и четверть вина, — отопьёт маленько, почитает газеты, опять сделает глоток и снова за газеты. И пока прочтёт и выпьет таким манером свою смесь, пройдёт часа два; потом гость встанет, расплатится, кивнёт хозяину и выйдет из кафаны такой же трезвый, как и вошёл. Кафану эту держал некий толстопузый и плоскостопый шваб в бархатной шапочке с золотой кисточкой; он знай себе прогуливается по кафане, поглядывает, всё ли в порядке; выверяет да подводит стенные часы по своим карманным и раскланивается с гостями, когда они приходят или уходят, а после обеда неизменно берёт в руки хлопушку и, слоняясь из угла в угол, бьет мух, чтобы разогнать сон, так как ему запрещено спать после обеда во избежание удара.

вернуться

17

Кафана — кафе, маленький ресторан, закусочная.

6
{"b":"237930","o":1}