— Вот оно что?
— Да, клевета, ей-богу клевета! Он назвал Пентикостарий — это первая ложь. Не Пентикостарий, а Часослов, Малый Часослов! К тому же не настоящий, из тех, что присланы из России, а другой, напечатанный каким-то швабом (и то без титлов, без титлов, Сида), который, по-настоящему-то, даже нельзя в православном церковном дворе держать, не то что в канцелярии церковного старосты нашего благочиния! Уже за одно это следовало бы его обрить, чтобы не затаскивал униатские книги в православные церкви! Часослов этот — его личная собственность, он его купил и принёс. Спрашивается, кто рушит православие? А владыке сказал — «Пентикостарий», потому что книга эта поувесистей и последствия, дескать, должны быть серьёзней!
— О, смотрите, лицемер какой!
— Но об этом я промолчал. Не хотелось его перед владыкой во лжи изобличать. А скажи я, что это был Часослов, — сам себя бы выдал, понятно?
— А, ну конечно. Правильно сделал!
— Но послушай, что он дальше учинил! На какую хитрость пустился! Подбери он зуб какого-нибудь человеческого создания, может, ему ещё и поверили бы; но ему показалось этого мало: представился удобный случаи с отцом Спирой расквитаться, так надо окончательно его утопить, пускай, мол, видит преосвященнейший, как я пострадал. И притащил он здоровенный зуб, с добрую половину кукурузного початка… конский зуб — и то, должно быть, самого могучего битюга, на котором краинцы путешествуют с товаром по нашим городам.
— Конский зуб!.. А, это она, та бестия, его надоумила; не кто иной, как она. Так и вижу её перед собой. Она, она — больше некому! Он не настолько глуп и не такой негодяй. Ишь ты, чего насоветовала, будто стряпчий какой!
— Что посеяла, то и пожала!
— Да что ты говоришь?!
— Ещё немного, и простился бы он со своей бородой!
— А ведь, пожалуй, что… — поддержала его осмелевшая матушка Сида. — И обошлось бы это ему недорого: наш Шаца задаром бы его обкорнал — так просто, по старому знакомству и дружбе…
— Но ты бы только поглядела на его преосвященство! Меня оставил в покое, а его как взял в оборот, так он, ей-богу, не знал куда и податься! Едва ноги унёс.
— Так ему и надо, — с удовлетворением потирает руки попадья. — «Кто другому яму роет, сам в неё попадёт», — постоянно говаривала моя покойная мама!..
— Эх, забудем это! Было и прошло!
— Правильно! Боже, если встречу послезавтра в церкви Персу, она съест меня от ярости и злобы. Обязательно буду на неё смотреть! Кстати, чуть не забыла: пришло известие, когда вы были в дороге, — наш Шаца получил наследство. Умерла его старая тётка из Итебея, и Шаце осталось богатое состояние; сейчас его вызывают через наше сельское правление как единственного законного и ближайшего наследника.
— Э-э-э, царство ей небесное! Неплохая весть!
— Увидел меня вчера из своей мастерской и выбежал сообщить, а я тебя дождаться посоветовала. Теперь он сможет поехать в Вену и стать хирургом… Отбудет шестинедельный траур по доброй тётушке, а потом, обвенчавшись, поедет учиться хирургии.
— Всё это прекрасно! По свадьба может, значит, состояться не раньше апреля?
— Что ж, хорошо, пускай хоть полгода потратит на тётку!.. Далеконько, правда, почём знать… Разве обручить их?..
— Обручить?.. Ну и отлично, хоть сегодня вечером! Чего ещё ждать? Вечером устроим сговор по всем правилам, а дня через два-три и обручение. Пошли кого-нибудь за Аркадием. И его я в дороге вспоминал. Э, да и как было не помянуть! Что ж, малость повеселимся. Шутка ли, столько времени в неизвестности и страхе прожили, с каким самочувствием я уехал и в каком вернулся из Темишвара!
Вскоре явился Аркадий и очень обрадовался, узнав, что всё обошлось прекрасно благодаря его смекалке; ещё больше обрадовался он, получив шаль, ботуши и пенковую трубку; и уж совсем развеселился, когда услышал из уст попа Спиры, что завтра сможет отнести и положить в швабский банк сто форинтов на имя своей дочери Елы, красавицы невесты.
Через час всё было готово. Аркадий отправился за Шацей и вручил ему красный галстук. Застал он Шацу в мастерской как раз в тот момент, когда он кормил толчёным конопляным семенем щеглов и канареек, подсвистывая им. Услыхав, зачем его зовут, он, преисполнившись блаженства, вырядился по-праздничному, надел душанку вишнёвого цвета, повязал шёлковый галстук. Чтобы не ударить в грязь лицом, Шаца пригласил своего принципала, тот, в свою очередь, нотариуса Кипру, а Кипра — свою супругу. Господин Кипра будет полезен Шаце советами и наставлениями по части наследства, вот почему благоразумно было его пригласить. Все охотно изъявили согласие и двинулись от принципала к нотариусу, от него к тётке Макре, тоже принарядившейся, а оттуда к дому невесты, где и застали всех уже празднично разодетыми. Правда, тётушка Макра хотела, как старая женщина, пройти кратчайшим путём — огородами, через дыру в заборе, что в Бачке и Банате испокон века считалось знаком величайшей дружбы и любви, но господин нотариус и его супруга предложили обойти кругом, что, по их мнению, выглядело более торжественно и солидно.
Официальная часть сговора окончилась. Матушка Сида перечислила всё, что Юла принесёт в приданое, а тётка Макра, с помощью нотариуса, сообщила о состоянии Шациного имущества и о размерах нового наследства, напомнив, что Шаца также и её единственный и неоспоримый наследник, независимо от того, будет завещание или нет.
— Вы люди ученые, как, к примеру, его преподобие, — закончила тётка Макра, — и можете сами убедиться, что тут нет никакого обмана, стоит только посмотреть записи.
— Да мы и так верим, милая, верим, — отозвался пои Спира, — неужто сосед соседа обманет!
После официальной части, когда был назначен день обручения, началось веселье. Собрались соседи, разыскали волынщика Совру.
Начались танцы, песни, здравицы; одно сменялось другим. Все веселились, никто не собирался уходить, и разошлись бы ещё не скоро, чтобы не портить компании, не будь среди них предусмотрительного и любящего этикет принципала. Он поднялся первым и сказал развеселившимся гостям:
— Всё это хорошо, но пора дать покой уважаемому хозяину. Целый день он трясся на подводе, и сейчас ему необходимы тёплая постель и укрепляющий сон.
На это нечего было сказать, и, несмотря на возражения матушки Сиды, все двинулись по домам. Волынщик проводил до самого дома сначала нотариуса с супругой, потом тётку Макру и, наконец, Шациного принципала с супругой.
А Шаца от радости не чувствовал под собой ног. Не в силах сразу вернуться домой, он пошёл бродить по улицам, переполненный радужными надеждами и чудесными воспоминаниями о сегодняшнем вечере. Он весело шагал всё вперёд и вперёд, переходя из улицы в улицу и думая о том, как он счастлив-пресчастлив. Сегодня вечером Юла впервые сказала ему: «т ы, Шандор», — а он ей несколько раз: «ты, Юла», — и они строили фразы так, чтобы почаще говорить друг другу «ты»… Идёт
Шаца и перебирает всё, что сегодня слышал, видел и пережил. Вспоминает, как дважды спускался с Юлой в погреб за вином. «Дети, принесите-ка вина. Отец хочет ещё выпить, и гости тоже», — говорит развеселившийся хозяин. «Ступай-ка, Тино, в погреб по вино», — добавляет господин Кипра. А волынщик Совра поёт: «Лей, Тино, сквозь передник вино!» А они, как примерные дети, немедленно исполняют приказание: он берёт два огромных кувшина, Юла — подсвечник с сальной свечой и сбегают по ступенькам в погреб; он наливает, а она светит ему. Шаца шутит, пугает её и грозит, что потушит свечу, сам уйдет и запрёт её в погребе, если она его не поцелует. Юла говорит, что умрёт от страха одна впотьмах, поэтому уж лучше поцеловать, чем в столь юные годы умереть от страха в тёмном погребе. Он её спрашивает, не страшно ли ей с ним, на что она отвечает, что с ним не боится никого на свете. И Шаце приятно, что Юла считает его юнаком. Он целует её, а она вырывается и шепчет: «Как нестыдно!», — но так ласково, так нежно, что у него в ушах до сих пор звенят эти слова.