Таня не ответила ему ничего…
А потом был один вечер. В комнату ураганом влетела вернувшаяся с фабрики Настя. Она бросилась к деду и, обхватив руками его шею, начала неистово целовать в бороду, в лицо, в лысину. Напрасно он отбивался и унимал ее:
— Да пусти ты, неуемная! Ишь врезалась, как шарошка в древесину!
Но Настя угомонилась не скоро. Наконец, в радостном изнеможении опустившись на стул, она с увлечением и поминутно перескакивая с одного на другое, стала рассказывать о том, что в цехе было собрание и что там объявили про нее и что ее предложение — применить попутную подачу — одобрено и его будут использовать на всех фрезерах… Узнав о том, что дед хочет затащить Таню на фабрику, Настя пришла в еще больший восторг:
— Танюшка, милая! Вот правильно-то! У нас, знаешь, как замечательно! Станки поют, работы хоть отбавляй, времени не хватает, дела столько, что хоть песни пой, верно!
Таня долго не решала ничего. Несчастье так подавило и опустошило ее, что она совершенно потеряла себя. Несколько раз Авдей Петрович снова принимался за уговоры, раз даже насильно утащил ее на фабрику. Просто разбудил чуть свет и велел одеваться.
— Зачем? — удивилась Таня.
— Давай, давай! Быстренько! За медикаментами поедем.
Таня не поняла еще, что задумал старик, но послушно оделась и поехала с ним. Всю дорогу Авдей Петрович молчал. Говорить было не с кем, Насти не было с ними, она работала в третьей смене…
— Вот тебе, Яблонька, и аптека, приехали! — объявил, наконец, Авдей Петрович, подталкивая ее к выходу из троллейбуса, который остановился почти против самых ворот фабрики.
Старик показывал ей полировку мебели из ореха и красного дерева. На глазах Тани сказочно оживали древесные волокна и дерево становилось живым и глубоким. Утащив дверку шкафа в темный коридор, Авдей Петрович зажег неизвестно где добытый свечной огарок и, погасив электрический свет, показывал Тане дерево, слабо освещенное неярким, трепетным огоньком свечи. Оно неповторимо изменялось: по слоям, вспыхивая, разбегались крохотные алые звезды, и багровые полосы метались под тонким слоем полировки, как длинные языки бездымного пламени.
— Это тебе не хуже твоей Лунной, — убежденно говорил Авдей Петрович, — думай, думай, Яблонька, да решайся…
Но решить Таня ничего не могла. Она достала книгу Островского, читала ее, то проглатывая в несколько минут целые главы, то часами просиживая над одной страницей; и Павел Корчагин говорил с ней как живой: «Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой!»
«Жизнь надо начинать заново…» — долго, словно заучивая стихи, повторяла Таня.
Однажды ночью Авдей Петрович проснулся оттого, что в комнате горел свет. Он выглянул из-за ширмы. Таня сидела за столом. Испугавшись, она закрыла что-то руками.
— Ты чего это, Яблонька? — тревожно спросил старик.
— Не спится, — дрогнувшим голосом ответила Таня.
Он покачал головой и, кряхтя, улегся опять. Она поднялась и быстро спрятала на дно своего чемоданчика старенькую серебряную табакерку и конверт, в котором хранила фронтовое письмо отца. Она не расставалась с помятым треугольничком с той поры, когда война унесла от нее две самых дорогих жизни. Какое же горе было сильнее? То, давнее, или это, сегодняшнее? Памятные слова неотступно звучали в ушах. Казалось, что сейчас кто-то произносил их совсем рядом: «Сумей сделать в жизни все самое нужное!». Им вторили другие: «Жизнь надо начинать заново…» И все они были об одном и том же, о самом главном.
«Вот когда я должна сделать самое нужное, — мысленно говорила себе Таня, — самое нужное и самое трудное: правильно шагнуть, когда шагнуть некуда!»
Таня снова пришла к Николаю Николаевичу.
— А что, если вам пойти по теории музыки, Таня? Все-таки родное дело. Вы бы подумали, — осторожно посоветовал он.
— Николай Николаевич, вы поймите, — сказала Таня, с силой прижимая ладони к груди. — Я хотела войти в искусство, но разве можно в него протиснуться насильно? Нет, я хотела жить в нем, а не околачиваться! Мне нужна музыка, само звучание во всей его силе, и чтобы все кругом звучало, и все во мне… Жить стоит только для этого! Я сознаюсь вам: я уже решила, но еще не решилась… мне чего-то недостает, какого-то маленького, последнего толчка… Мне нужно идти на работу… к станку. Я хочу этого и боюсь шагнуть, и понимаю, что это необходимо… Если бы кто-нибудь просто взял меня и, завязав мне глаза, перенес на фабрику, в цех… Если бы заставили меня!
— Есть такая сила, Таня, — несколько взволнованно, но твердо сказал Николай Николаевич. — Эта сила — вы сами.
Николай Николаевич взял Танину руку и горячо пожал ее.
Идя к своему учителю, Таня ждала, что он будет утешать ее, говорить жалостливые слова, наперед знала, что она обязательно расплачется, а он…
«Сильный человек… — повторяла про себя Таня, возвращаясь домой. — Ну разве я похожа на сильного человека?» Она ехала, потом шла, снова ехала, никого и ничего не замечая вокруг. С усилием поднялась по лестнице и, войдя в комнату, еще не раздеваясь, сказала:
— Авдей Петрович, я решилась…
Через два дня она уже работала подручной у строгального станка.
8
Неопределенность — первая ступенька надежды. И пока решение не было принято, Таня все еще чувствовала себя отчасти человеком искусства. Лишенная возможности вернуться в него, она не переставала надеяться, что это еще не конец. Но шаг был сделан, все определилось, и надежда — когда-нибудь вернуть потерянное — погасла. Силы поддерживать стало нечем.
Но не одно это угнетало. Придя в совершенно чужой мир, Таня не нашла еще в нем своего места, не ощутила себя нужным человеком.
В первый день работы, вернувшись домой, она отказалась от еды, улеглась на свою постель и долго лежала с открытыми, устремленными в потолок глазами. От шума станков разболелась голова, и сейчас сильно стучало в висках. В мозгу билась неотвязная мысль: «Я никто! Я не нахожусь нигде! Я вне жизни!» Так продолжалось долго.
Однажды Авдей Петрович, обычно не тревоживший Таню расспросами, покачав головой, сказал:
— Что, Яблонька, сердечко к делу не прифуговывается?..[1]
— Плохо, Авдей Петрович, — ответила Таня глухим голосом. — Я ведь по-прежнему совершенно никто…
— Ничего, ничего, — успокаивал он, — дерево под полировку после пилки да строжки тонюсенькой стружечкой доводят, чтобы душа в нем просвечивала. Из-под топора и корыто готовым не выходит. Терпеть надо.
И Таня терпела. В словах и советах Авдея Петровича она угадывала давнюю крепкую любовь к своему ремеслу, которое стало искусством. Чем-то светлым и чистым веяло от этой влюбленности в простое дело. По вечерам Таня тайком вытаскивала из ладоней занозы и вздыхала по поводу того, что «сердце к делу прифуговывается так медленно», что стружечки такие «тонюсенькие», что и разглядеть почти невозможно…
Вскоре случилось так, что Танина станочница заболела среди смены. К станку поставили Таню. Она очень боялась, но смена прошла хорошо. Вечером Авдей Петрович удивился ее радостно блестевшим глазам.
— Сама со станком управлялась, — сказала Таня, — и, кажется, сильно проголодалась. — Она улыбнулась первый раз за последнее время.
— А ну, покажи ладошку! — прищурился старик.
Таня протянула руку.
— Ага, есть начало! — довольно проговорил он, рассматривая волдыри свеженьких мозолей у оснований пальцев. — Настёнка, приказ поступил: в ужин выделить нашей станочнице добавочную порцию! — Он довольно рассмеялся.
На другой день у Тани появилось первое серьезное затруднение: нужно было настроить станок на строжку очень ответственной детали, да еще с фигурными ножами. Она побежала к Насте.
— Сейчас Федю пришлю, — успокоила ее подруга.
Федя был дежурный слесарь их смены. Таня знала его, частенько видела у станков и особенно у Настиного фрезера, куда он заглядывал что-то уж слишком часто. Наверно, поэтому Настя имела над ним особую «неофициальную власть». Федя помог Тане настроить станок, показал, как выверять на головках ножи, как регулировать прижимы и направляющие линейки… Станок заработал «с места» без всяких капризов.