— Ты меня не пугай! — повысил голос Макар и шагнул ближе к Хадоре. — Видно, и вчера ты там лазала. В пуне полпростенка разобрала. Полок в бане — и тот тебе покоя не дает. Ишь, нашла дрова… Как же — сухие, легкие. Сейчас же отнеси назад бревно и положи, где взяла!
— Не распоряжайся, не испугалась!
— Испугаешься! Люди найдут на тебя управу, если брат не находит.
— Чего ты кричишь? На дочку свою кричи, она у тебя цаца хорошая, — пошла в обход Хадора. — А еще племянник мой к ней сватается… Дурень. Нет, хватит, не дай бог с такими связаться…
— Замолчи, зелье… Не заговаривай мне зубы, сейчас же неси бревно на место.
— А что, я твое взяла?
— И мое… Всей деревни, общественное… Мы старались, строили, а такие бесстыжие, как ты, растаскивают. Руки оторвем! Эх ты!.. Легко ли будет потом собирать все заново? Подумай!
— Не жалей… И не такое теперь пропадает. Гм, пуню бережет… Голову побереги!
— Вот ты свою и побереги… Не отнеси только, тогда увидишь… Ну, кому говорю?! — крикнул Макар, вцепившись в конец бревна.
Увидев, что старик не на шутку разъярен, Хадора испугалась, притихла. Она знала, что Макар Яроцкий в минуту раздражения становится человеком горячим, может, пожалуй, и кулаки пустить в ход. Хадора попробовала вырваться, но это ей не удалось — Макар не отступал. Тогда она решительным движением сбросила бревно к ногам старика и, ругаясь, поспешила домой.
— Взял верх старик, — промолвил Борис, — молодчина! И выследил же как-то негодницу.
— Он может… Тоже, видать, ночь не спал, — ответила Надя и первая двинулась от забора.
За усадьбой Бошкиных они попрощались. Надя, желая раньше отца попасть домой, заторопилась к себе. Борис проводил ее взглядом и тоже зашагал домой. Бесшумно, крадучись между яблонями, он пересек садик и через калитку прошел во двор. Прежде чем зайти в хату, прокрался к воротам, сквозь щель посмотрел на улицу, прислушался. И когда убедился, что возле дома никого нет, три раза тихо постучал в окно. Стук этот в хате был услышан сразу: мать, должно быть, с нетерпением ожидала сына.
— Пришел… Сыночек мой родненький… А я так беспокоилась, — заговорила мать. — Всю ноченьку ждали… Верочка только-только уснула, а я никак не могла.
— А я разве спала? Так только, лежала тихонько, — подала голос Верочка.
Сестренка быстро вскочила с постели, завесила одеялом окошко на кухне, зажгла лампу.
— Почему же ты, сыночек, обедать не пришел? — попрекнула мать, бренча тарелками в шкафике. — Не хорошо.
— Некогда было… Но я в обед подзаправился малость, Надя принесла. — Борис разделся и сел за стол. — Зато сейчас я хоть разком, да возком, — прибавил он и улыбнулся.
— Ешь, сыночек, на здоровье. Небось дел хватало — из сил выбился.
— Всего было, мама… И сорочка становилась мокрой, и в горле пересыхало…
— Ай-ай… И хоть не зря?
— Не-ет… Удачно поработали.
От матери Борис не скрывал своей подпольной деятельности. Он не рассказывал ей только о людях, с которыми был связан, об их делах, да она и сама этим не интересовалась. Все же, что делал он лично, было ей до мелочей известно. Иначе, считал Борис, и быть не должно. Разве мог бы он работать в таких условиях, если бы в семье не чувствовал поддержки? Мать его понимала и благословила на трудное дело…
— Ну и слава богу, что удачно. А у нас тут тоже было происшествие. Староста весь двор перевернул.
Борис насторожился, бросил есть.
— Ничего страшного, но, известно, неприятно. Ты ешь, ешь… Были мы в лесу с Верочкой, по дрова ездили. Встретились нам трое, говорят — из плена бежали. Пришли они с нами в деревню… в хату к нам…
— Один из них тебя, Борис, знает, — вставила Верочка. — Поклон передавал… А другой, пожилой такой, маме приметился…
— Да, знакомое что-то… А где я его видела, никак припомнить не могу. Только — видела. Не в Буграх ли, когда бывала у дочки? Жаль, что не спросила… — Мать помолчала, потом вернулась к прерванному рассказу: — Так вот, они пришли, а староста прослышал — и к нам… Арестовать их хотел. А они перед самым его приходом удрали. Вот он и взъелся. Кричит: «Куда девали пленных?» Мы ему говорим, что ушли, а он не верит. Обыск устроил, все уголки на дворе, в пуне и в хате обшарил. Искал, что твою иголку…
— Собака! Повод нашел. Нет, не только пленных он искал… Знаю, давно ему не терпится проверить наш двор, — сказал Борис и, встав из-за стола, начал раздеваться. — А эти трое… рассказали что-нибудь о себе?
— Ничего. Только один, тот, что тебя знает, крикнул, когда выбегал из хаты, что он работал шофером в Калиновке.
— Гм… Мало ли было шоферов в Калиновке? И в нашей МТС, и на предприятиях, и в учреждениях… А может быть, они совсем и не пленные?
— Бог их ведает. В душу ведь к ним не залезешь. Может, и обманули… — Мать вздохнула и задумчиво прибавила: — Теперь не разберешь, кто — от души, а кто таится. Вот заходили к Макару люди из Бугров. Поросят покупали. Рассказывали, будто у них в деревне и в Выгарах партизаны были, целым отрядом проезжали.
— Когда?
— Вчера. Сходить бы в Бугры, к Параске, может и больше узнали бы.
Трое неизвестных и партизаны. Какая может быть между теми и другими связь? Кто эти неизвестные? Может быть, как раз и есть те, кого он с таким нетерпением ждет каждый день? Неотвязные думы долго не давали ему уснуть.
5
Когда Андрей Перепечкин и Сандро Турабелидзе убили конвоира, который гнал их и Никодима Космача на работу, они повернули в поле и дальше пошли глухими, бездорожными местами. Идти было трудно. Порывистый ветер валил с ног голодных, обессиленных людей. Слабость разливалась по телу, в глазах вертелись зеленые круги.
Ноги у Андрея так окоченели, что он их уже не чувствовал. Грязные, заскорузлые портянки, рваные башмаки с крагами, которые кинул ему в лицо гитлеровец, отобравший у него в лагере сапоги, — где тут быть теплу? Нестерпимо холодно было в летних штанах, латанных-перелатанных, не грела и поношенная фуфайка. Два его попутчика одеты были не лучше. Все они опустили края выцветших пилоток, натянули их на уши. Они не знали, куда девать свои руки: то засовывали их в карманы, то грели за пазухой, то прятали в рукава. Измученные, опухшие от холода и голода, они шли напрямик через заросли кустарника, обходя деревни.
— Ноги задубели, нет сил идти. Что будет, то будет, давайте завернем в деревню. Только бы отогреться, поесть. За тепло и кусок хлеба все отдам, — дрожа, умоляюще произнес Никодим Космач.
— Ах, шени чириме![1] Зачем в деревню? Там фашист, полицай. Я обратно в лагерь не хочу, — почерневшими губами шептал Сандро, едва передвигая ноги, на которых были одни тряпки, обмотанные телефонным проводом.
— Потерпи, дядька Никодим. Проберемся в дальние села, где фашистов нет, обогреемся, подкрепимся и дальше. А пока и в самом деле не мешало бы немножко отдохнуть. Давайте вон туда, в затишек, — показал Андрей в сторону густого ельника.
Они остановились, с минуту постояли молча. Потом, взглянув на Никодима, Андрей сказал:
— Ты в лагере начал было рассказывать о себе… ну, как попал к фашистам… да так и не кончил: на работу погнали.
Андрею хотелось дослушать рассказ Никодима. Он должен был составить себе более ясное представление о человеке, который идет сейчас рядом с ним. Каково прошлое этого человека? Что у него на душе? Можно ли на него положиться в трудную минуту? Все эти вопросы задавал себе Андрей и не только сейчас, но всякий раз, когда сталкивался с новым человеком, судьба которого скрещивалась с его судьбой.
— Так ты кончай, — попросил Андрей. — Расскажи, пока стоим.
— Не больно-то охота разговаривать. От холода свело всего.
— А ты коротко.
— Бр-р… На чем же это я тогда остановился? С голодухи память стала, что дырявый мешок, — ничего не держится.
— А ты дырку зашей либо заткни, — сказал Сандро и ухмыльнулся.