— Вы льстите мне, миссис Мерчисон. Я, конечно, рад буду помочь вам и Гарри, я охотно поделюсь с вами своими знаниями. Но платы за это не надо.
— Я так и знала! Но мы, в Питсбурге, считаем, что молодому человеку надо зарабатывать деньги; откровенно говоря, мы не высоко ставим тех, кто сам не зарабатывает. Я уверена, что так же думает и Гарри. А ваш отец?
Она улыбнулась, и Ланни улыбнулся ей. Он понял, что она от души желает ему добра.
— И я, и Гарри будем неловко себя чувствовать, если нам придется заплатить мистеру Кертежи пять или десять тысяч долларов, зная, что один из наших друзей проделал половину работы даром. Уж лучше я рискну положиться на ваши знания и попрошу, чтобы вы сами нашли нам картину. Ведь можно же наверно установить, подлинный это Эль Греко или нет, и не расходуя таких больших денег на вознаграждение эксперту?
— Разумеется, — сказал Ланни. — Я знаю на Ривьере одного несомненного Греко; он принадлежит герцогине Сан-Анхело, родственнице короля Альфонса; картина оставалась в роду Сан-Анхело с тех пор, как художник ее написал.
— Превосходно, это упрощает дело, то есть, если вы знаете, что герцогиня действительно то, за что выдает себя.
— Тут уже сомневаться не приходится: Сан-Анхело люди известные.
— И вы думаете, она согласится продать?
— Можно спросить, риск не большой.
— А вы видели эту картину, Ланни?
— Нет, но могу увидеть. С герцогиней знакома наша приятельница, миссис Эмили Чэттерсворт.
— Превосходно. А эксперт для чего?
— Да ведь вы наверняка купите ее дешевле, если обратитесь к Кертежи. Он умеет покупать, а я не умею.
— Возможно, но тогда он обязан разделить плату с вами.
— Если вы настаиваете, я поговорю с ним.
— Для Гарри будет важнее всего, чтобы картина была подлинная, чтобы тут и сомнений не было. Что касается меня, я надеюсь, — на полотне будет написано нечто, доступное моему пониманию.
— Это, думается мне, портрет одного из предков герцогини.
— И я смогу признать в нем человеческое существо? В современных картинах порой трудно бывает разгадать, что там написано.
Ланни рассмеялся: — Эль Греко — художник реалистической школы, хотя один из самых оригинальных. Скажите, вам непременно нужен Греко?
— Возможно, что я изменю свое мнение, когда прочитаю до конца ту книгу, что я купила. Но Эль Греко — это звучит романтично. Когда говорят «грек», я представляю себе контрабандиста или торговца рыбой и устрицами в ларьке напротив нашего завода. Но «Эль Греко» — это действует на воображение. Если у меня на стене будет висеть картина старого мастера, я разузнаю все о человеке, которого он писал, я буду читать книги о его времени и стану авторитетом. Университетские профессора будут просить у меня разрешения привести студентов, чтобы поглядеть на картину и послушать, как я рассказываю о ней.
— Если вам хочется этого, — усмехнулся Ланни, — можете быть уверены, что Греко приманит их целыми стаями.
VII
Предстояло первое представление пьесы Рика. Это была грустная пьеса, предназначенная отнюдь не для развлечения праздных богачей; в ней изображались переживания английского офицера авиации, которому приходится посылать на верную смерть молодых летчиков, получивших недостаточную подготовку. Офицер чувствовал себя несчастным, все действующие лица много пили, и война казалась гнусным, скверным делом, которое Англия торжественно решила никогда больше не возобновлять. Публика вряд ли оценит пьесу Рика, но критика похвалит — а в общем это не плохое начало для молодого писателя.
Ланни заехал к Рику в «Плес» (так называлась родовая усадьба Помрой-Нилсонов) и еще раз увидел веселый зеленый край и милую, гостеприимную семью.
Четыре года прошло с тех пор, как он был здесь, но его (встретили так, словно он отсутствовал четыре дня. Не было лишнего шума, но дом предоставлялся в распоряжение гостей, и хорошо вышколенные слуги исполняли все их желания. Гости катались на лодке, играли в теннис, играли на рояле для тех, кому интересно было слушать; в сумерки сидели на террасе, а если весенний ветер был слишком свеж, садились у камина и слушали, как беседуют о мировых проблемах люди, причастные к управлению миром.
А в мире царили неурядица и неустройство, и всякого, кто мог дать полезный совет или высказать дельное соображение, слушали с интересом. Французы заняли Рур, началась новая война, война странная и удивительная, никогда еще невиданная; один из крупнейших промышленных округов на свете подвергался блокаде, медленному удушению. Немцы, в военном отношении бессильные, пытались применить политику пассивного сопротивления. Рабочие просто положили свои инструменты на полку и бездействовали; что могла сделать Франция? Она не могла ввезти французских рабочих и наладить работу на угольных шахтах, так как механизмы там были очень сложные. Кроме того, шахты принадлежали к числу опасных; для борьбы с рудничным газом нужна была специальная техника, которую немцы создавали десятилетиями.
И все оставалось в состоянии паралича; немцы ввозили продовольствие — ровно столько, сколько нужно было, чтобы рабочие не умирали с голоду, — и печатали горы бумажных денег.
Робби Бэдд узнал от своего берлинского компаньона, что правительство разрешило Стиннесу и другим рурским магнатам печатать собственные деньги для оплаты своих рабочих — неслыханная мера. Конечно, результат мог быть только один: марка стремительно полетела вниз. Фирма «Р и Р», предвидевшая такой оборот дела, наживала деньги быстрей, чем если бы сама располагала печатными станками.
Английские государственные деятели, самые консервативные в мире, с ужасом взирали на происходящее. Даунинг-стрит недвусмысленно порицала французов за вторжение в Рур, и союз, казалось, трещал по всем швам. Франция была изолирована на континенте, если не считать Польши, а сэр Альфред Помрой-Нилсон и его друзья большей частью не принимали ее в расчет. Они полагали, что Пуанкаре ведет страну прямым путем к гибели. Франция попросту не обладала достаточными людскими и материальными ресурсами, чтобы господствовать в Европе; старая причина для тревоги, которая так бесила Клемансо, — а именно, что немцев на двадцать миллионов больше, чем французов, — не была ведь устранена, и занятие Рура ничего не изменило. Даже самые свирепые французские патриоты не предлагали уморить насмерть население Рура.
VIII
Так странно было, покинув Англию, где все дышало спокойствием и благоразумием, очутиться через несколько часов в краю Сены и Уазы и провести вечер в обществе сторонника Пуанкаре, одного из столпов националистической партии. Дени де Брюин ликовал, полагая, что Германия будет, наконец, поставлена на колени. Союзники все вместе проиграли мир, а Франция в одиночку его выиграет! Наследственный враг будет разоружен, репарации уплачены, версальский договор принудительно осуществлен.
Зная, что спорить бесполезно, Ланни по мере сил помалкивал; но Дени было известно, что его молодой гость недавно был в Германии, и он не мог удержаться от расспросов. Правда ли, что немцы припрятали большое количество оружия, и когда агенты союзников находили и уничтожали склады, их подвергали оскорблениям, иногда даже избивали? Да, Ланни пришлось признать, что это правда; он слышал о тысячах винтовок, загромождавших подвалы монастырей в католическом Мюнхене; но он вынужден был прибавить, что не понимает, каким образом французы отнимут это оружие, если только не вторгнутся в страну, а разве сорок миллионов человек располагают достаточной военной силой, чтобы оккупировать и держать в повиновении страну с населением в шестьдесят миллионов? И если французы решатся на это, поднимут ли они бремя издержек, или им грозит банкротство? Возможно ли управлять современной промышленностью насильно — будь то в Руре, или в другом месте?
Все это были вопросы, которые могли смутить любого капиталиста; и было вполне естественно досадовать на юношу, «назойливо напоминавшего обо всех этих неприятных фактах. Ланни рад был, что провел только одну ночь в Шато-де-Брюин, рад был, вероятно, и его хозяин.