Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В какую-то минуту внимание наше привлекли окна, вернее, скопления мансард за ними, ближних и дальних. «Республика мансард...» — подумалось. Молодое гладкое лицо Геннадия оживилось.

— Мансарды эти... — заговорил он, точно переняв мои мысли и усмехаясь туго, не без пренебрежения. — У художников там мастерские. И тоже народ странный, ломаный: то они в мастерских своих безвылазно, а то месяцами их нет. А что они там устраивают, если бы кто знал! Оргии! Тут такое гнездо!.. Не-ет, сложно с ними. Я бы их всех... Однажды художница — не знаю уж какая она там художница: плетет что-то или ткет... как это? — прикладная? — так она на крышу вылезла. Представляете? И бегала потом по крыше; меня вызывали — я ее ловил... Обыкновенное у них дело: сошла с ума! Не-ет, такое гнездо здесь.

— И поймали?

— Пойма-ал. Хотя и не давалась, могла запросто с крыши улететь.

И я представил себе художницу. Прикладницу под этим небом... И милицейского.

— ...А еще артистку обнаружил — в этом же подъезде. Не открывали. Я, говорит, артистка, из театра оперы и балета... Известная! Не имеете права требовать, ответите за свои действия. А сама дверей не открывает. Ах, думаю, известная?.. Ну и... — он сделал привычный сильный жест рукой, коротко просияв стеклянными волосками. — Оказалась в розыске — вот какая артистка!.. С тяжелой венерической болезнью, которой она заражала... Там такой клубок был, такая квартира запущенная!..

Они ушли, предварительно взяв у Севы обещание не противиться вселению штатского. Хотя решение не было окончательным, возникли, как я понял, сомнения. Может быть, мое присутствие их не устраивало. Ведь дело-то было, по оценке Севы, не совсем законным: в отселенную квартиру въезд, разумеется, без ордера. А тут — человек без страха перед ними, поскольку — консультант!.. Писака.

 

По мрачноватой в этой части и словно бы сделавшейся вдруг узкой улице Марата — фонарей еще не зажигали — промчалась милицейская машина с ультрамариновой, бешеной мигалкой. Ее суматошное, но и механически бессмысленное отражение мелькнуло в темных окнах. И не стало в ту же минуту привычного желания разбираться во всех этих застывших приключениях модерна, в хаосе окоченевших деталей, — интересовала лишь тайная жизнь — сразу всей улицы.

Но что есть тайна улицы?

Вопрос пустейший, если знать прошлое. Или хотя бы догадываться, — все равно. Сева догадывался, потому что временами волной накатывало  з н а н и е. Специально даже интересовался.

То, что открывалось в 56-м году и позже. Тацитов, отчим, усыновивший его, перед тем как сомкнулось кольцо блокады, — сгинул непонятно когда. Отец — Александр Михайлович Гриневич, незаконнорожденный, — кстати, это долго еще имело значение. Сын дореволюционного генерала и полячки. Чудилось, тацитовская кухня сказанное о генерале, да еще царском, слушала хотя и с удивлением, а все же привычно. Но полячка! Она-то как раз смущала. Слишком отдает все это заоконным, думал, знакомым, разлитым, кажется, в воздухе. Что-то от записок княжны Мещерской, от истории Андрия и прекрасной панны... Постепенно полячка умалялась, таяла и исчезала, чтобы не возвратиться. Гриневич-младенец отдан был на воспитание в интеллигентную петербургскую семью. Что же это за семья? «Я не знаю», — говорил Сева, смотрел непонимающе, вытягивая шею, вслушивался — оттуда никаких разъяснений не долетало. Царский генерал на этом не успокоился: туда же, в интеллигентную питерскую семью была помещена, спустя необходимое время, девочка-младенец Роза. Мать вроде бы еврейка. И вот эта мать не исчезала довольно долго, тянулась какая-то морока Впоследствии Роза даст жизнь мальчику Корчемному, будущему шахматному гроссмейстеру, чье самолюбие не раз поразит знающих, причастных, некоторых оскорбит У него появятся завистники, но и сам он, и сам!.. Гроссмейстер Корчемный в жалчайшие минуты своей жизни, да, в гадкие минуты станет завидовать первейшему, на чьей стороне, как он посчитал, — все! Сила государства, игра случая прихотливейшего. Но я опять отвлекся: еще не пора...

Тут вот о чем следует сказать: они, Корчемный и Сева, были похожи — по крайней мере, тогда, в послевоенном Дворце пионеров имени Жданова похожесть проступала явная, пугающая их самих. Потом-то жизнь напечатлела иное. Что говорила им кровь его превосходительства? Этого никто не узнает. Но, право, именно она тревожила обоих, заставляла их жадно вслушиваться в то, что казалось необъяснимым, если не чудесным. Это были не слова, достаточно неожиданные, произнесенные однажды на какой-то дачной веранде в бывших Териоках, а, скорее, безличное признание всего окружающего — чуть слышно шумящего финского леса этих мест, песчаной дороги, ведущей в никуда, необманчиво огромных валунов на берегу залива. Сева скупо уточнял: рассказала сводная сестра его от первого брака Александра Михайловича Гриневича — Вика. Прибавлены были глухие подробности, о которых не подозревал, — судьба Гриневича не щадила, как и он сам не щадил тогда детского в себе, выражавшегося больше всего в зависимости от чужой семьи, куда был отдан, и противопоставлении этой благополучной семье. Она, судьба, и не могла его пощадить, потому что, как показывают известные события, он ей был обещан... Родные, то есть и бывший генерал несомненно, в годы гражданской войны от него отказались: юноша, подававший отличные надежды, пошел служить красным.

Тут Сева прервался, заваривался снова чай, потом он курил. Выходил из кухни, громкий стук его шагов всякий раз поражал мой слух своей поспешностью, напоминающей бегство. И, пока его нет...

Венский стул, вернее, бывший венский стул, давно потерявший свой первообраз и не выносимый теперь из кухонных пределов, живо напомнил Севу. Кухонный Сева обычно сидит на нем, повалившись набок, — и стул, хоть и противоестественно, но привычно, весь покривился в ту же сторону. И тогда я мысленно обращаюсь к нему, точно это Сева передо мной: «Скажи больше — все, что за душой у тебя, что имеешь сказать! О том же Дворце пионеров. О шахматных сборищах... Ведь и шахматы Охотского побережья — оттуда».

Оттуда, оттуда. Один случай запомнится, когда Корчемный безотчетно смотрит на Тацитова, долго смотрит, они уже не прежние гении с неудачниками из шахматной секции (были еще лопухи, или, как их называли, «лопушидзе»), сомнамбулически торчавшие за клетчатыми досками, что-то убеждает их в этом, перспектива изменилась; но еще длится время Дворца пионеров. Сева ловит этот застывший, темный, как бы слепой взгляд своего двойника, никогда не садились играть друг против друга, какая-то сила предусмотрительно разводила их, отдаляла, все же Корчемный был гораздо сильней, оставалось одно: поверх голов взгляд, поверх досок с обезумевшими фигурами, чувство, что ты раздвоен и умален в пространстве, брошен на дно, где барахтаешься в наготе полусознания, нищеты духа, вдруг — скачок коня, просиявшего медовым лаком, в сторону, ладья твоя под боем, и — «шах тебе!» и «положение твое безнадежно, сдавайся!» Но всегда, казалось, можно было найти выход.

И в Охотске были произнесены те же слова: «Положение твое безнадежно... Ты должен исчезнуть». Он был согласен и не согласен. Да что говорить! Ведь и спасение временами чудилось, радость, как нежданная синева морская.

Однажды его, Севу, с несомненностью принимают за Корчемного, — происходит это в шахматном клубе, где идет турнир, имя двойника давно у всех на слуху, не только у ленинградцев; он помнит странное и яркое чувство уверенности, что так и быть должно, что ситуация «принца и нищего» действительна и осуществляется не ложно. Диссонансом вторгается в эту музыку самоупоения реплика об оценке партии, поданная одним шахматным приживалом, одетым почему-то во все зеленое, — опомнившись, он быстро убегает.

С тех пор прошло полжизни, после Охотска Всеволод Александрович к шахматам охладел, работал в Ленинграде по разным котельным, уже привычно переходя с места на место, когда что-то не ладилось во взаимоотношениях с другими, такими же, как он, или было физически тяжело, выносить невозможно, одиночество захлестывало, топило, разумеется, сам виноват, чай спитой на подоконниках пирамидками, смертельный для слабого сердца закат, и вот весть: Корчемный — холодная злоба газет и голосов из «Гиалы» — эмигрировал, поселился в Швейцарии. Для меня, как и для Севы, было понятно: это — с л о м. Гроссмейстера ломали, по существу, он был обречен на  с л о м. Никто не мог знать, что заговорит кровь генерала Гриневича.

47
{"b":"237489","o":1}