Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«К чему я клоню, Володя? — спрашивал в конце Франц. И отвечал: — Я не клоню ни к чему. Я вспомнил еще раз тебя, и тут подошла эта птица...»

Письмо опоздало, птица подходила не зря, автор, несомненно, очутился в своем далеке — большом промышленном городе. К исходу дня мне необходимо было составить список для дезостанции, проверить, заменили или нет урну у входа в «Галантерею» на углу Вишняковского переулка и Новокузнецкой... Тревожила последнее время Анька пьяненькая — не выходила вовсе или выходила опухшая, с черным лицом, — следовало поговорить с ее мужем, или кто он там ей. В доме с крылатыми конями протекла отремонтированная крыша.

Что, все-таки, в нем привлекало? Разумеется, прежде, когда он мог еще высокопарно и поощряюще называть меня «милорд», когда его втайне раздражало мое беспокойное мельтешение у него в гостях, в соседстве с усовершенствованным проигрывателем, засушенной морской звездой на нитке в окне, с Пастернаком излюбленным на столе; но мог и не подать вида... Когда я в волнении от его игры на скрипке начинал ходить по комнате, а играл он, как сам признавался, скверно; но не это было главным — он увлекался, визгливые, страстные крики ординарного инструмента говорили о нем в такие минуты больше, чем он сам умел сказать, и все кончалось гаерством, вселенским раздрызгом, хлестко лопнувшими струнами — одна за другой. Когда он мог в кухонном застолье кричать кипящей воде, сбегающей через верх: «Погоди?..» Что же в нем привлекало?

А после он безобразно орал на проспекте возле банка; был с Маринкой, меня заметил издали, я шел из публички, — он метнулся, притворно приник к стене, прятался за выступ, поджимался, становился меньше ростом. Маринка по-всегдашнему хихикала, растягивала слова:

— Ну-у, Фра-анц! Оста-авь. Не прижимайся к банку — тебя же заподозрят!..

— Нас нет, нас не видели, — бормотал в стену, скосив карие глаза, — мы Невструеву не попадались...

Отлепился от стены, крутил плешивой головой, с довольно длинными темными волосами сзади на воротнике; как-то не о чем было говорить, я быстро стал пересказывать читанное только что. Точно отчитывался. Речь пошла об известном писателе, упоминалась Одесса, Франц уже знал, читал, — вдруг, глядя в упор на меня, закричал:

— Себялюбец! Чудовище! Он оболгал всех, всех... Предал!..

Он прыгал передо мной, точно собирался драться. Писатель не показался мне таким уж чудовищем — напротив, в книге, как я считал, было много житейской нехудожественной правды; но выходило у нас, кажется, что-то совсем другое. Бешеный посыл этот адресовался мне. Франц топал ногами. Во мне что-то умерло.

— Я не хочу это слушать — неожиданно для самого себя сказал я и пошел прочь, почти побежал.

Он умолк на полуслове с открытым ртом, а потом безумствовал — кричал позади и, когда я оглянулся, вырывался из рук Маринки:

— Дурак! Ты никогда ничего не поймешь... Никогда! И ты всегда был таким?..

И я дергался от его криков, точно жалкая марионетка. Решал: все кончено между нами. Но почему-то, стоит заговорить о моем поколении, я вспоминаю бывшего верного друга Франца.

И я думаю о сыне, его друзьях. Они-то, Ванчик, Костя, знают, чем их поколение отличается от нашего. Может быть, так: знали...

Поехали с ним в центр, Костя должен был ждать в подземном переходе у «Националя», — происходило это в пору, когда сыну до женитьбы оставалось полгода, у матери жилось ему совсем несладко, метался, искал выход. Признался, что однажды, оскорбленный ею и поддерживающим ее Василием, долго стоял ночью на Крымском мосту... Не видел, просвета. Забрезжила мысль о бабушке — она и спасла. Познакомил с Костей — тот оказался толстым, слоноподобным юношей в очках, с бессмысленно-детским выражением на лице. Но и бессмысленность и детскость исчезали, уступали место дерзкой, холодной уверенности, как только заговорили о главном — об отцах и детях... «Что ваше поколение?..» — «А что ваше?» Ванчик кивал одобрительно — не понять мне было: кому или чему. Раскраснелся. Спорил Костя.

— Вы — другие. И другие потому, что никому ничего не прощаете... Поколение лимитчиков! Вся ваша жизнь по лимиту...

— А вот вы, пожалуй, конформисты!

Шли мимо люди неостановимо, потоки людей пересекались, втягивались в мутно-желтое жерло тоннеля, там возникали завихрения, выделялись из общего гула голоса; другие проваливались еще ниже, в метро, либо валом валили по лестнице кверху, растворяясь в дневном свете. Какие-то смешанные группы юнцов и стариков тоже спорили, женщины с сумками перекликались. Близко сказали загадочное:

— Разделась и лежит, как селедочка...

Костя вежливо кивал, конформисты не задевали. Поднимал толстый палец, словно указуя, отсылая наверх, к заведомо известному.

— Для вас быт — это что-то ругательное. А мы быт понимаем четко.

Он употребил это словцо. Вездесущее, оно пронизало годы. Так и слышишь: «Ну как, четко?» — «Четко!»

О чем я говорил им? Есть главное дело, которое должно исполнить каждое поколение. «И для вашего, ребята, поколения оно существует — это дело! Надо только понять его. И надо бороться...»

Не столько Косте говорил, сколько себе.

— Фирма веники не вяжет! — кричали со стороны.

...Видел перед собой в эту минуту многих, многих, — и как будто снова переживал лучшие мгновения прошедшей жизни.

— Мы не пройдем бесследно, — кто это бормотал, глядя на неостановимо идущих, Костя или я?..

— Но время, ребята, время! Вы, мужики, и не заметите, как ваше время пройдет. И вот вы уже обременены... отяжелели... И стали такие равнодушненькие, осторожненькие. А впрочем, я никакой не учитель жизни, — смотрите сами...

— Ну нет! — Толстый юноша и помыслить не мог об осторожности, тем более о том, что время его пройдет. И он бы никому не простил даже одного предположения...

А голоса увещевали и среди них выделялся один, обвиняющий:

— Тебе не нравится ни одно постановление! Какое ни примут — ты всегда против. Почему? Можешь ты объяснить?

Объяснить все это было действительно трудно, почти невозможно.

...— Ты привези, говорит, веник. Мне под голову, когда помру... С духом, говорит, березовым. А мы ей — два! Нехай!

После окончания института Костя пропал не сразу — Ванчику поначалу звонил, заезжал, — у него появилась машина, кажется, «Запорожец». Были какие-то планы, связанные с Одессой, с армией. Потом эти планы развеялись. Работал в обыкновенной поликлинике терапевтом, выписывал больничные листы; Ванчику говорил: «Тебе легче: у тебя всегда была мохнатая рука... Заметь, очень мощная и очень мохнатая!» Это он — о Катерине-помощнице. На больничных листах и закончился первый послеинститутский период его жизни. Был изгнан из поликлиники, едва не попал под суд. Потому что больничные эти листы казались делом мало сказать выгодным — беспечальным, — довольно часто подходили какие-то неопределенные, может быть, темные, личности, а иногда и светлые, явно светлые, однако нуждавшиеся в нем, в его помощи, и он никому не отказывал.

Тогда же умерла мать, Костя завил горе веревочкой, — по вечерам у него стали появляться гости. А потом уже гости не переводились — пошли один за другим шашлычные вечера; кто-то принес обрезок кровельного железа — разжигались огонь и беседа. Вообще созревало такое чувство, что наступило новое время и можно жить безоглядно. Соседи при встрече глядели все отчужденней, война была объявлена; бабки на скамье у подъезда трепали незнаемое прежде слово «оргия», и уже два раза к нему заходил будто бы невзначай участковый. Именно в это время он и устроился на станцию «Скорой помощи», где, знал, постоянная нехватка персонала, брали всех, — и его взяли, как он говорил, «не глядя». Ванчик его уже сторонился — не хотел впутываться в историю, — слышал только, что результатом шашлычных вечеров было то, что Костя с кем-то сошелся, с какой-то женщиной, и живет теперь как бы женатый.

...Испытал чувство унижения. Решал: не думать о ней. Суеверная мысль: то, что мы называем любовью, должно оставаться неназванным (тут есть игра слов, не хочу ее вымарывать), безымянным, иначе — все пропало, развеялось, как и не было ничего, никого.

16
{"b":"237489","o":1}