— Нет, — говорю я ему. — Я занимаюсь тем, что сижу и думаю.
Дориан, кажется, весьма мной заинтересовался. Он показывает на другую картину и говорит, что писал ее как протест против уничтожения естественных зарослей в Королевском парке. Искусствоведческий язык — дело пустяковое, если найти ключ к мышлению художника, и я неплохо расправляюсь со второй картиной Дориана.
Затем следует жаркий спор о том, нужно ли строить в Парке спортивные площадки.
— А что ты думаешь? — спрашивает меня Джун.
Меня это абсолютно не интересует, их мнения тоже, но, кажется, я должен что-то сказать.
— Спорт — скучища и заросли — скучища, но они по крайней мере естественная скучища, так почему бы не оставить их в покое?
Все смеются, хотя я совсем не собирался их смешить. Просто как мог правдиво ответил на их вопрос. Но что бы то ни было, я вроде пользуюсь у этого сборища успехом. Они дружелюбно расспрашивают меня о жизни, любопытствуют, откуда я родом, долго ли жил в Перте и чем занимаюсь теперь. Я догадываюсь, что Джун по какой-то причине не рассказала им о тюрьме и почти решаюсь сделать это теперь. Почему бы нет? Тюрьма и так для меня обуза, даже если не надо притворяться, что я там не сидел. Но Джун быстренько прекращает расспросы.
— Он только вчера приехал, — говорит она. — Почти никого еще не знает. А увлекается он джазом. То есть, я хотела сказать, — она поворачивается ко мне, — ты ведь специально его изучал, правда?
Они спрашивают меня о джазе, и я опять выкладываю им мои почерпнутые из книг познания. Джаз как искусство негров получил свое развитие на плантациях, среди рабов, живших в мучениях далеко от родины. Это триумф человеческого духа. Единственное настоящее искусство, которое родилось в нашем веке. Единственное достойное порождение Америки. Они спрашивают меня об австралийских аборигенах: смогут ли те когда-нибудь создать нечто равное джазу. Об аборигенах я знаю не так уж много и о том, что они чувствуют, тоже, однако делаю попытку ответить.
— Прежде всего, — говорю я, — у них нет шанса одолеть импорт. В век большого бизнеса доморощенному искусству нет места на рынке. К тому же аборигенам на это плевать. Если на их музыке можно будет делать деньги, белые воспользуются ею и, приспособив к своим целям, будут ее портить, пока в ней ничего не останется от души черного человека.
Дориан говорит, что джаз — это тоже замечательно, и приглашает меня заглянуть вечером к нему на чердак. Все остальные тоже, кажется, будут, и я соглашаюсь. Не знаю почему: ведь мне совсем не хочется идти. Или хочется? Предположим, я не из их компании, но им ведь хотелось, чтобы я чувствовал себя тут как дома, и потом, они довольно интересные ребята.
Пора уходить, и я вместе со всеми иду на улицу. Джун дотрагивается ладошкой до моей руки.
— Сейчас мне надо идти, — говорит она. — До вечера.
Она объясняет мне, как найти дом Дориана, и выражает надежду, что я доволен сегодняшним днем.
Я благодарю ее за предоставленную возможность встретиться с настоящими благородными интеллектуалами.
— А ты неплохо управляешься с ними, разве нет? — возражает она. Похоже, она говорит так из дружеских побуждений, и вместо ответа я улыбаюсь. Потом я смотрю, как она пересекает газон и с присущей ей легкостью окликает кого-то из своих приятелей.
IX
Сейчас уже сумерки, а в желудке у меня за целый день не было ничего, кроме кофе и пива. Я еду обратно в город и захожу в греческое кафе. Здесь вонь и духота, что же касается обеда из трех жирных блюд, то он не лучше и не хуже, чем я ожидал. Я проглатываю его без удовольствия и без отвращения.
Утолив голод, покупаю газету, чтоб было чем убить время до восьми. Сразу же машинально просматриваю полицейские новости. Один знакомый парень арестован за кражу со взломом, двое других — за попытку изнасилования, полиция обещает покончить со шпаной. Я переворачиваю страницы до тех пор, пока наконец непрочитанной остается только столешница, вся в разноцветных подтеках и пятнах — тошнотворная история многих чудовищных трапез.
Я размышляю о том, считаю ли я себя еще шпаной. Нет, не хочу быть таким, как они. Банда дураков. Безмозглых идиотов. Ну а эти? Не стоит даже мечтать, что я когда-нибудь стану таким, как они, даже если жизнь вдруг изменится к лучшему. Может быть, им так же скучно жить по-ихнему, как мне по-моему, и мне удалось их ненадолго развлечь, потому что я не такой, как они. Тот парень, Дориан, законченный дурак. До него так и не дошло, что я говорил не о его чертовой мазне, а только о себе самом. Моим был даже тот шепот надежды, о котором я болтал. Если я хоть минуту не буду держать свой мозг в узде, он опять почует свободу и, чего доброго, подумает, будто в жизни есть еще что-то, кроме нелепости, — хоть какой-то намек на смысл. Я не должен этого допустить, потому что это ложь. Потому что это самая опасная иллюзия из всех. Кроме, может быть, любви!
Еще целый час до проклятой вечеринки. Пойти или не пойти, а если не пойти, то куда деваться? Опять к шпане из молочного бара? Или заплатить кучу денег, чтобы полюбоваться на великолепное надувательство из жизни Соединенных Штатов Утопии? Ни за что! Можно пойти в публичную библиотеку, свистнуть там какую-нибудь книжку и вернуться к себе в не очень-то уютную конуру. Тут я вспоминаю о книжке в кармане. То, что я прочитал, не плохо. В ней нет ничего, кроме бессмысленного умирания. Как в жизни.
Вынимаю ее из кармана и опять погружаюсь в чтение.
«— Нет, нет! Лучше всего начать сначала.
— Это действительно не так трудно.
— Самое трудное — начать.
— Можно начать с чего угодно.
— Да, но надо решиться.
— Это верно…»
Дьявол, не думаю, чтобы за этим пряталась проповедь! Не может быть…
«— А вот так: давай задавать друг другу вопросы.
— Что ты хочешь этим сказать, то-то же и есть?
— По меньшей мере то-то же.
— По-видимому.
— Так вот? Если считать, что нам повезло?
— Ужасно это, когда думаешь.
— Но разве это с нами когда-нибудь случалось?
— Откуда все эти трупы?
— Эти скелеты?
— Вот именно.
— Ясно…»
Здорово. Даже не претендует на смысл, а он есть. Глаза продолжают читать, а память заглядывает в какое-то заднее окошко и видит несчастного парнишку на продавленной кровати и кучу книжек в потрепанных бумажных обложках. Стул, шкаф, расшатанный стол, вывалившееся из чемодана грязное белье, пустые консервные банки в пыльных углах, пустая миска, полусгоревшая бумага в закопченной печке, таракан с глянцевитой спинкой бежит по розовому телу красотки в раскрытом журнале, пылинки плавают в солнечном луче, похожие на крошечные миры, силуэт тощего кота на секунду мелькает в окне. Три голодных дня. Нет ни гроша, а завтра платить за комнату…
Бррр… бррр… тревожный сигнал разрушает его сон. Он быстро взглядывает на часы и зевает, мозг с трудом примиряется с тем, что пора просыпаться.
Ледяные руки приводят в порядок растерзанную одежду, натягивают на ноги грязные ботинки и на плечи длинную черную куртку, прячут в карман отвертку и кастет.
Ноги неохотно ступают по темному коридору к двери. Сейчас он должен выйти на улицу. Должен добыть деньги и новые тряпки. Бояться нечего. Вчера он все высмотрел. Пара пустяков.
Идет дождь. Ночь темная, безлунная и беззвездная. Лучше не придумаешь. Капли падают на лицо, деревья шелестят и покачиваются в неровном ритме джаза. Тишина и деревья словно чего-то ждут. Следующий номер начинается со стремительного порыва, и танец продолжается: стон ветра — саксофона, дробь нескончаемых дождевых капель, корчи и извивы буйных адских теней.
У него легкая походка, капюшон надвинут на лоб, сквозь капли на ресницах уличные фонари кажутся сверкающими всеми цветами радуги. Стекающая с куртки вода заливает ботинки, она пропитывает носки и приклеивает мокрые джинсы к его длинным ногам туземца.