— Что? Я… я… я сегодня же пошла бы к генерал-губернатору и заявила, что хочу драться с мятежниками! Сию же минуту!
— А ты не читала, что сообщает «Вестник»? Почитай-ка! «Подлый и грязный заговор раскрыт, восстание подавлено энергично и беспощадно, и вскоре мятежные враги родины и их сообщники испытают на себе всю тяжесть и суровость закона…» Видишь? Мятеж был да сплыл.
— Неважно, ты должен явиться, как это сделали люди в семьдесят втором году, и они спаслись[183].
— Да-да! Так же поступил и отец Бург…[184].
Но ему не удалось закончить — подскочила жена и зажала ему рот.
— С ума сошел! Произнеси это имя, и завтра же тебя повесят в Багумбаяне! Разве не знаешь, что достаточно назвать его вслух, чтобы тебя казнили без всякого следствия? Не знаешь? Скажи!
Если бы капитан Тинонг и захотел ответить, он бы не смог: жена, упершись головой в спинку кресла, обеими руками зажимала ему рот, и бедняга, наверное, совсем бы задохся, не появись в этот момент новое лицо.
Это был его кузен, дон Примитиво, тот, что знал наизусть «Amat», элегантно одетый человек лет сорока, довольно полный, с брюшком.
— Quid video? — воскликнул он, входя. — Что случилось? Quare?[185]
— Ох, кузен! — вскричала женщина, с плачем бросившись ему навстречу. — Это я тебя позвала, я не знаю, что с нами будет… Что ты посоветуешь? Скажи нам, ты ведь учил латынь и знаешь, как поступать…
— Но скажите прежде quid quaeritis? Nihil est in intellectu quod prius non fuerit in sensu; nihil volitum quin praecognitum[186]. — И он спокойно сел.
Латинские фразы подействовали как успокоительное лекарство; супруги перестали лить слезы и подошли ближе, глядя ему в рот и ожидая совета, подобно грекам, чаявшим некогда услышать от оракула спасительные слова, которые должны были освободить их от персидских завоевателей.
— Почему вы плачете? Ubinam gentium sumus?[187]
— Ты же знаешь о восстании…
— Alzamentum Ibarrae ab alferesio guardiae civilis destructum? Et nunc?[188] Ну и что? Дон Крисостомо вам остался что-нибудь должен?
— Нет, но знаешь, ведь Тинонг приглашал его обедать и как-то поздоровался с ним на мосту Испании… При всем честном народе! Еще скажут, что он его друг!
— Друг? — воскликнул изумленный латинянин, вставая. — Amice, amicus Plato sed magis amica veritas![189]Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты! Malum est negotium et est tirnendum rerum istarum horrendissimum resultatum[190].
Капитан Тинонг страшно побледнел, услышав столько слов на «um»; этот звук предвещал недоброе. Его супруга умоляюще сложила руки и сказала:
— Кузен, не говори с нами сейчас по-латыни; ты же знаешь, что мы не такие философы, как ты; разговаривай с нами по-тагальски или по-испански, но только дай совет.
— Очень жаль, что вы не понимаете латыни, кузина: латинские истины в переводе на тагальский оказываются ложью. Например: «Contra principia negantem fustibus est argüendum»[191]. По-латыни это такая же бесспорная истина, как Ноев ковчег; я ее применил на практике по-тагальски и был сам избит. Поэтому очень жаль, что вы не знаете латыни. С латынью можно все уладить.
— Мы знаем, конечно, oremus, parcenobis и Agnus Dei Catolis[192], но сейчас мы все равно ничего не поймем. Посоветуй что-нибудь Тинонгу, чтобы его не повесили!
— Ты поступил дурно, очень дурно, кузен, не надо было заводить дружбу с этим юношей! — ответил латинянин. — Праведники расплачиваются за грешников; я бы посоветовал тебе позаботиться о завещании… Vae illis! Ubi est ignis! Similis simili gaudet; atque Ibarra ahorcatur ergo ahorcaberis[193]. — И он неодобрительно покачал головой.
— Сатурнино, что с тобой! — вдруг закричала в ужасе капитанша Тинанг. — Ох, боже мой! Он умер! Лекаря! Тинонг! Тинонгой!
Подбежали обе дочки, и все трое начали причитать над капитаном.
— Это всего лишь обморок, кузина, обморок. Я был бы рад, если бы… если бы он… Но, к несчастью, это только обморок. Non timeo mortem in catre sed super espaldonem Bagumbayanis[194]. Принесите воды!
— Не умирай! — рыдала жена. — Не умирай, а то придут арестовать тебя! Ох, если ты умрешь и придут солдаты! Ой-ой!
Кузен обрызгал лицо капитана Тинонга водой, и несчастный пришел в себя.
— Не надо плакать! Inveni remedium — я нашел выход. Давайте перенесем его в постель. Ну-ка! Мужайтесь! Ведь с вами я и вся премудрость древних… Позовите лекаря, а ты, кузина, сейчас же иди к генерал-губернатору и отнеси ему подарок, золотую цепь или кольцо… Dadivae quebrantant penas[195], скажешь, что это, мол, рождественский подарок. Заприте окна, двери, и каждому, кто спросит о моем кузене, говорите, что он тяжело болен. А в это время я сожгу все письма, бумаги и книги, чтобы потом ничего не нашли, как это сделал дон Крисостомо. Scripti testes sunt! Quod medicamenta non sanant, ferrum sanat, quod ferrum non sanat, ignis sanat[196].
— Да, бери, кузен. Жги все! — сказала капитанша Тинонг. — Вот тебе ключи, вот письма капитана Тьяго, сожги их! Чтоб ни одной европейской газеты не осталось, они все опасные. Вот тут эти самые «Таймс», которые я хранила, чтобы заворачивать мыло и белье. А здесь книги.
— Иди к генерал-губернатору, кузина, — говорил дон Примитиво. — Оставь меня одного in extremis extrema[197]. Дай мне власть римского диктатора, и увидишь, я спасу роди… я хочу сказать, моего кузена.
И он стал отдавать приказания налево и направо, выгребать книги из шкафов, рвать письма и бумаги. Скоро в кухне запылал большой костер. Рубили старые ружья, швыряли в отхожее место заржавленные револьверы. Служанка, хотевшая припрятать дуло одного ружья для раздувания огня в печке, получила нагоняй.
— Conservare etiam sperasti, perfida?[198] В огонь его!
И аутодафе продолжалось.
Вдруг он увидел старую рукопись на пергаменте и прочитал название:
— «Круговороты небесных тел. Коперник». Фу! Ite maledicti, in ignem salanis[199], — воскликнул он, швырнув ее в пламя. — Круговороты, перевороты, Коперник! Преступление за преступлением! Не подоспей я вовремя… «Свобода на Филиппинах»[200]. Та-та-та! Ну и книжки! В огонь!
Сжигались и вполне невинные сочинения, написанные бесталанными авторами. Даже «Капитану Хуану», этой глупенькой книжонке, не удалось спастись. Кузен Примитиво был прав: праведники расплачивались за грешников.
Пятью-шестью часами позже на одном званом вечере в доме, расположенном в центре города, гости обменивались мнениями по поводу недавних событий. Там были старухи и старые девы на выданье, жены и дочери чиновников в длинных платьях. Они обмахивались веерами и зевали. Среди мужчин, лица которых, как и лица женщин, говорили об их образовании и происхождении, был пожилой однорукий сеньор невысокого роста; все обращались к нему с глубоким почтением, а он хранил презрительное молчание.
— Раньше я, по правде говоря, терпеть не могла монахов и жандармов, они так плохо воспитаны! — говорила одна толстая дама. — Но теперь я поняла их заслуги и всю их пользу; я даже готова выйти замуж за любого из них. Я — патриотка.