— Я, кажется, догадываюсь, о чем вы думаете.
— Правда?
— Вы думаете, что я вполне могу ошибаться, — сказал он, печально улыбаясь. — У меня сегодня лихорадка, да и кто из нас непогрешим. «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо», — сказал Теренций[166]. Но если порой разрешаешь себе помечтать, почему не предаться приятным мечтам в последние часы жизни? К тому же я всегда жил только мечтами! Вы правы, это мечты! Наши юноши думают лишь о любовных интрижках и развлечениях, они тратят больше времени и трудов на то, чтобы обмануть и обесчестить девушку, чем на то, чтобы позаботиться о благе родины. Наши женщины отдают все помыслы дому господню и святому семейству, забывая о своем доме и о своем семействе. Наши мужчины деятельны только в разврате и отважны в грязных похождениях. Дети начинают жизнь среди мрака и рутины; юноши в расцвете сил не имеют никаких идеалов, а люди зрелого возраста ни к чему не способны, разве что своим примером разлагать юношество… Я рад, что умираю… «Claudite jam rivos, pueri…»[167]
— Дать вам какое-нибудь лекарство? — спросил дон Филипо, чтобы переменить тему разговора, который опечалил больного.
— Умирающим не нужны лекарства, они нужны вам, остающимся. Скажите дону Крисостомо, чтобы он навестил меня завтра, мне надо сказать ему нечто важное. Через несколько дней я уйду. Филиппины — во мгле!
Поговорив еще несколько минут с больным, дон Филипо, мрачный и задумчивый, покинул его дом.
LIV. Заговор
Quidquid latet, adparebit, hil inultum remanebit[168]
Церковный колокол возвестил о вечерней службе. Все остановились, бросили свои дела и обнажили головы: землепашец, возвращавшийся верхом с поля, оборвал песню, которую пел в такт размеренной поступи буйвола, и зашептал молитву; женщины стали осенять себя крестным знамением посреди улицы и быстро зашевелили губами, дабы никто не усомнился в их благочестии; мужчина перестал гладить петуха и забормотал «ангелюс»[169], чтобы судьба была к нему милостива. В домах молились во весь голос… Все шумы стихли, их заглушила «Аве Мария».
К возмущению многих старух, сам священник поспешно шел по улице в шляпе и — что совсем уж возмутительно! — направлялся к дому альфереса. Усердные богомолки хотели было дать губам передышку и приложиться к руке отца Сальви, но он не обратил на них внимания; сегодня ему не доставляло никакого удовольствия совать свою костлявую руку под христианский нос, чтобы потом позволить ей соскользнуть ненароком (как замечала донья Консоласьон) на грудь хорошенькой девушки, наклонившейся испросить благословения. Видно, какое-нибудь важное дело заставило его забыть о собственных интересах и интересах церкви!
Действительно, в большой спешке поднялся он по лестнице и постучал в дверь к альфересу, который вышел с нахмуренными бровями в сопровождении своей мрачно ухмылявшейся половины.
— А, отец настоятель, я как раз собирался сейчас к вам; этот ваш рогоносец…
— У меня дело чрезвычайной важности…
— Я не позволю позорить мой дом… Я пущу ему пулю в лоб, если он вернется!
— Если вы сами доживете до завтрашнего дня! — проговорил священник, с трудом переводя дыхание, и направился в зал.
— Что? Вы думаете, этот сопляк меня убьет? От одного моего пинка он полетит вверх тормашками!
Отец Сальви попятился и невольно взглянул на ноги альфереса.
— Вы о ком говорите? — спросил он, вздрогнув.
— О ком же, как не об этом дуралее, который предложил мне стреляться на пистолетах в ста шагах?
— А! — облегченно вздохнул священник и добавил: — Я пришел поговорить с вами по весьма срочному делу.
— Какие там еще дела! Хватит мне тех двух мальчишек!
Если бы свет масляной лампы был поярче, а стекло на ней не так грязно, альферес заметил бы, как побледнело лицо священника.
— Сейчас речь идет о жизни или смерти всех нас! — вполголоса ответил отец Сальви.
— Смерти? — бледнея, повторил альферес. — Разве этот юнец так метко стреляет?..
— Я не о нем говорю.
— А о ком же?
Монах кивнул на дверь, и альферес захлопнул ее своим привычным способом — ударом ноги. Альферес считал, что руки — излишняя принадлежность тела, и, по-видимому, ничего не потерял бы, перестав быть двуруким. Из-за двери донеслось громкое проклятье и шум.
— Скотина! Ты мне лоб расшиб! — вскричала супруга альфереса.
— А теперь выкладывайте! — сказал спокойно хозяин дома отцу Сальви.
Тот молча поглядел на него, затем спросил гнусавым и монотонным голосом проповедника:
— Вы видели, как я спешил к вам?
— Черт побери! Я думал, вас понос прохватил!
— Да, — сказал священник, не обращая внимания на грубость альфереса, — когда я настолько забываю о своем сане, значит, на то есть серьезные причины.
— Ну и что дальше? — спросил альферес, топнув ногой.
— Спокойствие!
— Тогда чего же вы так бежали?
Священник приблизился к нему и таинственно прошептал:
— Вы еще ничего не знаете?
Альферес пожал плечами.
— Итак, вы говорите, что совершенно ничего не знаете?
— Вы хотите сообщить мне об Элиасе, которого вчера вечером спрятал ваш отец эконом? — спросил тот.
— Нет, речь пойдет не об этих баснях, — с досадой ответил священник, — а о большой опасности.
— Черт! Да говорите же наконец!
— Хорошо! — медленно и с некоторым презрением сказал монах. — Вы еще раз убедитесь, какую важную роль играем мы, священнослужители: последний послушник стоит целого полка жандармов, а уж священник… — И, понизив голос, продолжал таинственно: — Я раскрыл большой заговор!
Альферес подскочил и обалдело уставился на священника.
— Страшный, искусно подготовленный заговор! Мятежники выступят этим вечером.
— Этим вечером! — воскликнул альферес, оттолкнув священника и бросаясь к револьверу и сабле, висевшим на стоне.
— Кого хватать? Кого хватать? — кричал он.
— Успокойтесь! Благодаря моей расторопности еще есть время до восьми.
— Всех расстреляю!
— Послушайте! Сегодня вечером одна женщина, чье имя я не могу назвать — это тайна исповеди, — подошла ко мне и все рассказала. В восемь часов внезапно атакуют казармы, разграбят монастырь, захватят полицейский катер и перебьют всех нас, испанцев.
Альферес был ошеломлен.
— Женщина не сказала больше ничего, — добавил священник.
— Больше ничего? Я ее арестую!
— Не советовал бы делать этого: исповедальня — ступень к трону самого господа бога.
— Нечего тут толковать о боге да милосердии! Схватить ее!
— Вы совсем потеряли голову. Прежде всего нам надо подготовиться; вооружите потихоньку солдат и устройте засаду; пришлите мне в монастырь четырех жандармов и предупредите тех, что на катере.
— Катера нет здесь! Я попрошу подкрепления из других частей!
— Нельзя, это привлечет внимание, и заговорщики откажутся от своего замысла. Самое важное — схватить их живьем, и тогда уж они попляшут у нас, я хочу сказать, у вас. Мне, как священнику, не приличествует вмешиваться в эти дела. Вот где вы можете заработать кресты и звезды; только прошу вас упомянуть, что именно я первый предупредил вас.
— Будет упомянуто, падре, будет, и вам, чего доброго, достанется митра! — ответил сияющий альферес, поглядывая на рукава своего мундира.
— Значит, вы пришлете мне четырех переодетых жандармов, да? Будьте осмотрительны, и вечером на вас посыплются звезды и кресты.
В это время по дороге к дому Крисостомо бежал какой-то человек. Поспешно поднявшись по лестнице, он спросил слугу: