А у нас нынче царя нет, а патриарх в темнице. Какой уж тут праздник? А народ уже стал в город стекаться отовсюду по старому обычаю, и если не сделают поляки праздника, люди несомненно взбунтуют.
Марта 17-го дня
Гонсевский все же вывел Гермогена из темницы, позволил еще раз взглянуть на свет Божий, да на осляти проехаться. А вместо царя вел помянутую скотинку боярин Гундуров.
Где-то в дальнем посаде случилась все же у русских людей с польскими стычка, опять Гонсевский разнимал.
Марта 18-го дня
Великий понедельник.
Уже всем ведомо, и полякам и нашим, что ополчения подходят к Москве. Идет из Коломны Прокофий Ляпунов с рязанцами, из Тулы — Заруцкий с казаками и с Маринкой (тоже вот, нашлась избавительница — и ведь против своих же единоплеменных идет!). Из Калуги князь Трубецкой ведет бывшую царикову рать. Еще ждем из Зарайска князя Пожарского; также и других воевод упоминают и полки из многих городов.
У нас в Китае городе в рядах лавки открыты, а торговля бойко идет. Люди же москвичи глядят хитро да меж собою пермигиваются: мол, как придут наши братья с городв, мы тотчас как один все подымемся на литву! Только перья полетят!
А извозчики московские в Белом городе и в Китае толпятся, кучно на улицах стоят праздно, в тулупы кутаются. Ежели что, они своими санями улицы запрут, и полякам конным будет не повернуться.
Поляки же из Бела города и Земляного собираются все в Кремль и Китай, да пушки тащат туда ж.
А Настёнка, дура, хочет ждать до Христова дня. Вот придут ополченцы, начнут Девичий монастырь брать приступом, тогда вспомнит, как я ее поторапливал.
Мая не знаю какого дня
Они мне запретили писать, велели смирно лежать, но ведь от такого безделья и тоски я только пуще могу расхвораться. Не дай Боже, увидят — тотчас бумагу отнимут.
Настёнка
Июня 16-го дня
Позволили мне наконец-то денник писать, и из больницы на свет Божий выходить, вернули бумагу, и перья, и чернила.
Теперь только солнышко стало припекать, а весна, сказывают, была дюже холодная. Хлеб, сказывают, теперь не уродится. Конечно прогневался Господь на нас: мало литвы, теперь еще и голода ждем.
А в больнице у нас, осмелюсь сказать, великая теснота и смрад от множества хворого народу. Воровские казаки и литва по селам и городам лютуют, христианам носы и уши режут, на угольях людей поджаривают, и еще такое творят, что и написать нельзя. И все эти калеки злосчастные к нам в Троицу приползают и молят о помощи. Архимандрит же Дионисий всех сирых велит утешать и лечить и кормить из житниц чудотворцевых. Оттого-то у нас и теснота. Хоть и построили новые палаты больничные, а места все равно не хватает.
А Настёнка меня лечила по новому лечебнику: есть у нее такая книга премудрая. Инокини в Девичьем монастыре ту книгу составили сами: что с иноземных писаний перевели, что из наших старинных книг взяли, а что и от своего ума добавили. У нас в России теперича лекарское искусство премного изощрилось, почище чем у немцев. И я от Настёнкиного попечения многих скорбей натерпелся. Ведь когда старец Серапион у меня из боку пулю вынул, допрежь того меня водкой опоив, то сделался на боку у меня горячий чирей, весьма ужасный и большой и сильную боль рождающий. А потом уж началось лихорадное биение и огонь во всем теле воспылал, и тогда я в беспамятсво впал. Никто же не верил, что я жив останусь. Но Настёнка меня отнюдь не покидала, а читала свой лечебник, и всё прочитанное немедля на мне испытывала. И прикладывала к чирью пластыри из хлеба, на вишневом соку печеного, и из муки овсяной, и разную мерзость, о которой не хочу и говорить. И давала пить вино с петушиными мозгами, и какие-то камни толченые, и прочая. И не осталось, думаю, ни единой врачебной пригоды, коей бы она меня не попользовала. Как же мне было не выздороветь!
Сказывают, однако, что всё сие травное и животное и каменное лекарство лишь тогда на пользу бывает, когда подается вкупе с укрепительными заговорами и с ведовским искусством. Лучшее же и скорейшее исцеление бывает от приложения к святым мощам. И Настёнка любезная, движимая добрым ко мне побуждением, шептала и заговоры надлежащие, и даже на праздник Вознесения заставила служек больничных меня ко гробу святого Сергия приволочь; я же был в нецывенье и отнюдь ничего не разумел.
Теперь хочу я должным порядком рассказать о московском разорении, и как я был ранен, и про великие сражения, и о гибели царствующего града Москвы, чему я был самовидец. Только нынче я устал и поздно уже.
Июня 19-го дня
Тому назад ровно три месяца, в Великий вторник, марта в 19-й день, началось это ужасное и злоубийственное несчастие, когда за три дня и две ночи не стало великого города Москвы, ибо Божьими судьбами постигла ее, по грехам нашим, участь Содома и Гоморры.
Утром ходил я по Никольской улице, было тогда еще в городе тихо. А у Никольских ворот извозчики стояли кучно с длинными санями, так что трудно было меж ними пробраться.
— Чего, мужики, вы тут встали? — спросил я их вежливо. — Али возить некого?
— А нам, малец, тут больно хорошо постоять-то. Гляди вон, какие в небе облака чудные. Вот мы и гадаем, чей это там образ — то ли медведя, то ли волка.
А сами посмеиваются да на ворота поглядывают. А за воротами, за Неглиной речкой, поляки пушек приволокли несколько десятков, со стен Бела города снятых. И сами возле пушек суетятся. Вот увидели они извозчиков, подошел ротмистр и стал просить мужиков:
— Друзья, пособите пушки на стену поднять.
— На которую стену?
— Да на эту же, под коей вы стоите. На Китаегородскую.
— Нет, государь, не можно. Не наша это работа. Вот вы у нас, православных москвичей, оружие побрали, так мы уже отвыкли, не знаем, как его в руки взять.
— Что ты мелешь? Берите пищали и несите на стену, а мы вам за каждое орудие по три деньги заплатим.
— Никак не можно, боярин. Тяжелы пушки-то.
— Вы же все равно праздно стоите, бездельничаете.
— А нам вольно тут стоять и отдыхать.
А тою порой несколько мужиков на стену поднялись и крикнули сверху:
— Братцы, поберегись! Тут ведь, гяньте-ка, уже есть какието пушки; так их надобно вниз покидать, чтобы было куда новые ставить.
И сбросили пушку наземь. Бух, бах! Поляк едва отскочить успел. Ну, ляхи крепко осерчали и кинулись извозчиков бить. А те им сдачи. Тут и я получил в глаз. И отошел прочь, поскольку не силен я в кулачном бою, да к тому же еще поляки стали сабли доставать.
Драка составилась порядочная. И побежал я на Троицкое подворье оповестить братию. А навстречу мне уже народ валит с дубьем да с каменьями. «Бей литву!» — кричат.
Прибежал я в монастырь Богоявленский, поведал всем, что идет дело к новому пролитию христианской крови. И, похоже, ополченцы уже подходят к городу. И надобно либо идти поляков бить, либо свои животы спасать.
Сам же я наскоро оседлал коня и поехал обратно к Никольским воротам. И, чая любых нежданных случаев, Аврамиеву отпускную грамоту для Настёнки не забыл прихватить.
А дела повернулись скверно: не успел я достичь места боя, как из Кремля выехало конное войско: рыцари в доспехах железных, с длинными копьями и саблями. Москвичи же еще пуще разъярились, палками машут, камнями в литву кидаются, а извозчики поперек улиц сани расставляют. Кто-то крикнул:
— Пожарский уже на Сретенской! Крепись, православные!
Услыхали это поляки, и тотчас оставили все сомнения, поскакали прямо на толпу и стали всех без разбору копьями колоть и саблями рубить до смерти. А безоружным куда против оружных? И наши показали тыл пособием бегства. А поляки за ними грозно устремились, словно река бурливая, и без сожаления москвичей поражали копьями в спины. А потом стали ворота сбивать и во дворы вламываться.