Составилось в народе большое ликование и веселье. Избавились от царя несчастливого! Больше не литься крови христианской!
Тут, видать, и торговые люди смекнули, что дело миром уладилось, и не будет смуты кровопролитной, как в тот день, когда Расстригу скидывали. В миг все лавочки пооткрывались; откуда ни возьмись всякий многоразличный товар появился.
Напились мы с Настёнкой квасу; купил я ей и орешков обещанных.
Потом долготерпеливейшие из людей остались смотреть, как Василий Иванович из царских палат в свой княжеский дом поедет. А мы не захотели ждать, пошли к монастырю Девичьему: путь неблизкий, а ночь скоро; мне же еще возвращаться.
Ай да мы, ай да люди московские! Сумели такое великое и страшное дело совершить без крови, без лиходейства, по закону божьему и человеческому, а не по звериному. Даже Василия, всех бед виновника, как ни были на него злы — не под приставы, не в темницу, не в монастырь — домой отправили с миром, ни единый волос с его головы не упал. Примета добрая! Дай, Господи, нам и с прочими бедами так же совладать, как с царем Василием!
Июля 18-го дня
Обманули нас проклятые псы, цариковы люди. Приехали к ним наши гонцы, говорят: — Мы свое клятвенное слово сдержали, Шуйского свергли. Выполняйте теперь вы свое: вяжите вора и тащите к нам в Москву.
А те им отвечают:
— Очень дурно вы поступили, нарушили крестное целование, предали государя своего. Увы вам, несчастные! А мы своей присяге верны. Да здравствует сын Иоаннов! А ну, пошли прочь, сволочь московская! Усмрем за Димитрия!
И вот опять Москва в смятении, народ шумит, квас вздорожал. А я услышал ненароком беседу старца Аврамия с Филаретом Никитичем, как Аврамий Филарету говорил:
— Надобно тебе уразуметь, Филарет Никитич, что нам теперь от Владислава не отвертеться. И Василью Васильевичу это скажи, коли встретишь его, и Ляпунову.
Что-то душа моя неспокойна. А ну как мы и впрямь неправое дело совершили, что подняли руку на государя? И нас Бог теперь за это покарает? Неужто опять польются реки кровавые?
Июля 19-го дня
Слушал я молебствие в Кремле у Пречистой соборной. Патриарх Гермоген призывал вернуть Василию царский венец, а на ослушников и мятежников грозил клятву наложить.
А в Стрелецкой слободе поймали людей Шуйского, которые стрельцам деньги раздавали, чтобы они за Василия постояли. Захар Ляпунов как узнал об этом — премного осерчал и сказал: надо-де Василию глотку заткнуть. И без него-де довольно смуты. И пошел с князьями Турениным, Засекиным, Волконским да Тюфякиным, да с дьяками, да с попами, да со стрельцами в дом к Василию, и там они его насильно в монахи постригли. Сказывают, будто сам Захар Василия за руки держал, чтобы то драки не учинил. А когда поп, обряд совершая, спросил Василия по обычаю, хочет ли он постричься, Василий на всю избу заорал: «Не хочу!»
А обещание иноческое за Василия говорил князь Туренин. Другие же сказывают, что Тюфякин говорил, а третьи — что Иван Салтыков. Но все согласны, что сам Василий не говорил обещания.
Теперь нам уж поздно свои мысли переменять. Кончено! Осталось только на Бога уповать. Гетман Жолкевский лишь того и ждал, чтобы Василия убрали, и того ради не шел к Москве. Теперь дождался; стало быть, завтра иль позавтра здесь будет с войском.
Июля 23-го дня
Поехал я к Настёнке, да не доехал. Только до деревянной стены и добрался. Чертольские ворота затворены, стрельцы не пускают ни входящих, ни исходящих. Говорят, войско вдали показалось.
Ладно, думаю, проеду Арбатскими. Приезжаю к Арбатским — там стреляют. Я у ратных спрашиваю:
— В кого ж вы, братцы, стреляете?
— А в литву! Пущай не лезут!
— В какую литву? Сапежинцы, что ли, на приступ пошли?
— Ага, видать, сапежинцы.
Выглянул я в бойницу, гляжу — а там гетмановы люди Жолкевского, уже на нашем берегу, но, впрочем, не столь близко к стенам, чтобы стрельцы их уязвить могли.
— Что ж вы делаете, — говорю я ратным. — Это же не цариковы люди, а гетмановы. Они с миром пришли!
— Кто их, хохлов, разберет! Все лысые. Стреляй, Семен! Бей литву!
— Вот достреляетесь, что вам головы снимут. Этих поляков сам Федор Иваныч Мстиславский многажды звал, чтобы они вора помогли прогнать.
Угомонились стрельцы, смотрят на поляков, призадумались. А те уже близко. Вдруг выехал вперед один всадник, в русской одежде, как будто знакомый мне. Я из бойницы голову высунул, чуть уши себе не оборвал, пригляделся — да это же Григорий Волуев! Вот радость-то!
— Здорово, Григорий! — кричу я ему. — Какие вести привез? А мы Шуйского свели! А вор в Коломенском стоит!
— Данило, ты ли это? Как жив-здоров? Да вы бы ворота отворили, мы ведь не воевать вас пришли.
Стрельцы отворили ворота, только велели литве отъехать прочь и в город никому из пришлых не входить. Мы сами им навстречу вышли.
Обнялись мы с Григорием, даже прослезились оба. Но не успели потолковать. Внезапно зазвонили колокола, прискакали из Кремля гонцы боярские, сказали, что коломенцы напали на город, к Серпуховским воротам приступают.
Гонцы далее поспешили, к гетману, а Григорий кликнул своих воинов и сказал стрельцам:
— Братцы, дозвольте мне воров проучить. Пропустите в город! Я Григорий Волуев, служил князю Михайлу Скопину, может, слыхали обо мне?
— Слыхали, батюшка, как не слыхать. Ну, проезжай, Бог в помощь.
Поскакали мы через весь город. И Михалка Салтыков за нами увязался с казаками: тоже захотел, подлец, отличиться, тушинские грехи искупить. Ну да я не забуду, как он нам под Троицей пакостил.
По дороге Григорий кричал войску своему:
— Веселей, ребята! Сапежинцы, небось, только нас увидят — сейчас хребет покажут, вспомнят Троицу!
Так и вышло. Не успели мы из Серпуховских ворот выскочить, как воровские рати от города отступили и вернулись к себе в Коломенское. Вреда же только и натворили, что кирпичный двор сожгли.
Вот так я нынче до Настёнки и не доехал.
Июля 25-го дня
У Девичьего монастыря, по правую сторону, где роща — там у нас с Настёнкой условное место для разговоров. Едва я к роще подъехал, слышу: какая-то девица жалобно кричит и восклицает, дескать, помогите, добрые люди. Я испугался: уж не Настёнка ли в беду попала? Но голос был не Настёнкин, и вскоре я смекнул, что это, должно быть, подружка ее Иринка рыжая. Подъехал я ближе, гляжу: и точно: Иринка. Поляк Блинский на нее из кустов напал, наземь повалил и как будто жизни ее хочет лишить: хватает за руки, за ноги и за иные места, да еще рот зажимает, чтоб не кричала. Он, еретик некрещеный, видать, реку переплыл втихомолку, чтобы против христианских девиц злое промышлять. Я же не мог на токое бесстыдство смотреть без душевного содрогания, ни бездельным оставаться. И вздумал я подать Иринке помощь. Хотя она едва ли того заслуживала по делам своим, ибо многажды нам с Настёнкой мешала спокойно беседовать и грубыми и пакостными насмешками всячески изводила.
Обратился я к Блинскому с увещевательной речью, но он меня восе не послушал, ибо был пьян мертвецки. Тогда я сошел с коня, поднял палку тяжелую и ударил со всей силы этого воровского поляка по голове его латинской. И он тотчас же перестал над Иринкой мучительство чинить и впал в беспамятство, на земле распластавшись. А мы с Иринкой его поскорее связали, чем Бог подал, и поспешили в разные стороны: Иринка в монастырь, поведать Настёнке и сестрам о своей беде и счастливом избавлении, а я в город. Позвал я на помощь троих стрельцов, знакомцев моих. Вместе мы того Блинского, привязав к коню, повезли на польский берег к гетману. Там напротив монастыря, на большой дороге Смоленской, уже белый шатер парчовый поставили, чтобы нашим боярам с поляками в том шатре договариваться об избрании Владислава на царство.
На мосту наплавном встретили мы московских приказных людей, которые везли в польский табор большую телегу, холстом прикрытую.