Едем молча. Сиба, кроме имени моего, ничего сказать не может. Да и зовет-то попросту, как все меня кличут — Санька Природа. Так два слова все время и произносит. Утром достает лепешку, подает мне, говорит:
— Санька Природа, на! — А глаза у нее словно у маленькой лани. Смотрю на нее и думаю: горе ты мое, да какая же у тебя судьба тяжкая. И жалко становится.
— Вот сдам тебя в интернат, там найдешь себе друзей,— говорю ей.
Она слушает и улыбается, словно понимает, о чем говорю.
Рано утречком прибыли в Ташкент. Тут с хлебом лучше. И вообще с пропитанием хорошо, не то, что в Чарджуе. Позавтракали с Сибой в столовой около вокзала, повеселели оба.
— Ну теперь пойдем в приют.
Наняли извозчика и покатили в сторону Алайского базара. Отыскал я двор детприюта. Вошли. Хорошо тут у них. Аллейки, клумбы с цветами. Видно, еще до революции позаботились. Вошли в дом. Отыскали попечителя. Подаю ему бумагу.
— Ну что ж, спасибо вам,— говорит он.— Много теперь к нам таких, как она, безродных да бездомных поступает.— И опять повторяет: —Спасибо... Будем кормить, будем учить...
— Ну прощай, Сиба,— говорю я и подаю ей руку. Поняла она, что ухожу я навсегда и, может быть, никогда больше не увидимся. За руку схватила и— в слезы. Не хочет оставаться. Принялись мы вместе с попечителем уговаривать ее, чтобы успокоилась. Попечитель-то свободно по-таджикски объяснялся, вмиг ей растолковал: товарищ, мол, ваш — красноармеец. Ему еще воевать надо. Вот когда закончится война, тогда он приедет сюда в гости. А Сиба будет жить тут, как в родном доме, и грамоте учиться.
Успокоилась она. Сняла с воротника своего таджикского платьица какую-то брошку и подала мне.
— Возьмите, чего уж там,— говорит мне попечитель.— Привязалась, видно, к вам. Хочет на память о себе хоть что-то оставить...
Взял я брошь, хоть и за ненадобностью она мне. Поцеловал Сибу, как родную сестренку, в щеки и в лоб, и пошел. Окрикнула она меня:
— Санька Природа! Санька Природа! — И рукой помахала.
Не стану вспоминать о незначительных частностях. Потрепало меня и покидало из стороны в сторону изрядно. С Федором в Азии я больше уже не встретился. Сразу после окончания гражданской послали меня в Мерв. Принял комсомольскую волостную организацию. На первых порах не хотел оставаться тут. Все стремился уговорить высшее руководство, чтобы отпустили в родное Подмосковье, но не тут-то было. Так и остался в Мерве.
Трудно было на первых порах. Заводы хлопкоочистительные восстанавливали. С Бодряшкиным тут встретились: он мне помогал. В села ездил, поднимал бедноту на борьбу с баями.
В конце двадцать четвертого пошел разговор о размежевании народов Средней Азии, о создании республик. Тут как раз седьмая годовщина Октябрьской революции. Дел по самое горло. Ну, как и положено: я — то тут, то там. То в Иолотани, то в Байрам-Али. И вот как-то раз приезжаю в Мерв, а мне телеграмма правительственная: «Срочно быть в Ташкенте, Совнаркоме». И подпись самого председателя. Сообразил я, конечно: видимо, в связи с размежеванием на другую работу решили меня перебросить. Только непонятно, зачем для этого ехать в Ташкент? С этим нерешенным вопросом и прибыл в Ташкент.
Вечером собрались у Предсовнаркома человек сорок, а то и больше, таких, как я,— все бывшие командиры и комиссары гражданской войны. Выкликают одного за другим по фамилии и вручают каждому орден Красного Знамени...
После торжественного вручения наград предсовнаркома велел мне остаться и, когда все вышли, показал на человека, сидящего с краю стола:
— Знаете его?
— Как не знать! — говорю.— Это же товарищ Атабаев. Я его поручение исполнял по возвращению туркменского племени из Персии.
— Так это вы?! — удивился Атабаев.— А я не узнал вас. Были вы тогда подростком, а теперь — богатырь, настоящий комиссар!
И начинает тут Предсовнаркома такой разговор.
Просились, дескать, вы, товарищ Природин, назад в свое Подмосковье. Вот и учли мы вашу просьбу и пожелание. Организует наше советское правительство на базе Реутовской прядильной фабрики школу производственного обучения для бедняков-туркмен... В основном, для туркменок. Поедут туда туркменские девушки и парни учиться прядильному мастерству. Лет этак на пять. Дом построим для них, школу общеобразовательную откроем... А вам предстоит, как коренному москвичу-реутовцу, командовать парадом по устройству туркменской молодежи. Как на такое поручение смотрите?
Я даже растерялся. Возможно ли, в один и тот же день — орденом наградили и что называется предлагают «рыбе прыгнуть в реку!». Я только руками развел.
— Ну, тогда поезжайте в Мерв, готовьтесь. После размежевания, а может, и раньше повезете туркменскую молодежь в Реутов.
Вышел из Совнаркома. В груди все горит, не знаю, чем унять пожар моего счастья. И тут вспомнил: «А почему бы мне не зайти в детский приют? Может Сиба и по сей день там? Сколько ей теперь? Восемнадцать?»
Ничего не изменилось тут. Те же аллейки, те же клумбы. Во дворе ребятишек полно. И нянечка с ними, в белом халате.
— Уважаемая, можно вас на минутку? — обратился я к ней. И вдруг — глазам своим не верю: это же сама Сиба.
— Сиба! Сиба, я узнал тебя!
— Санька Природа! — восклицает она и обнимает меня, как родного. И начинает говорить, говорить, да так чисто по-русски. Никогда и не подумаешь, что таджичка. Выходим с ней со двора.
— Вот, приехал я посмотреть на тебя. И какая же ты красавица стала, Сиба...
— Не Сиба, а Зиба правильно,— поправляет она.— Тогда я не могла тебя поправить, но сейчас запомни: меня зовут Зиба. Понимаешь?
— Ну, чего тут не понять. Зиба — значит Зиба. Была ты девчонкой, ни слова по-русски не знала, а теперь взрослая девушка. И женихи, небось, уже сватаются?
Зиба засмущалась:
— Я тебя все время ждала, Санька Природа. Я тебя одного люблю. Я все время о тебе только думала. Других у меня не будет никогда.
Вот тут и дрогнуло мое сердце. Обнял я ее и поцеловал, но уже не как сестренку.
Тут же в Ташкенте мы и расписались. В Мерв приехали вместе».
Вот, оказывается, как встретились мои отец и мать!
Я долго думал над прочитанным и не мог уснуть. Отцовские записи разбередили мне душу.
16.
Опять ищу телефон. Для меня это вечная проблема. Там, в полку надоедаю Маше Михайловой, здесь придется атаковать главврача, потому что телефонный аппарат в его кабинете. Днем от него не позвонишь, а вечером можно. Улучив момент, быстро набираю номер общежития. Трубку поднимает комендантша. Узнала по голосу.
— Тони нет! — отвечает охотно.— Она уехала к матери на Куткудук.
— А что случилось, не знаете? Экзамены же идут!
— Да какой-то, не знаю кто, позвонил из Москвы. Она обрадовалась, говорит «наконец-то!» Потом денька через два пришло извещение, побежала на почту, получила какие-то путевки и уехала к матери.
— Непонятное что-то творится,— говорю я.
— Да разве их поймешь, этих вертихвосток! — отзывается тетя Шура.— Молодые все. Как лошадки носятся. То туда, то сюда.
— Ну, ладно,— говорю,— спасибо вам.
Хожу до полуночи и думаю: что же там стряслось? Кто позвонил из Москвы? Неужто опять Лал Малахитович? Конечно, он, кто же еще! «Давлю» ревность, но не могу справиться с собой. Даже строчку успокоительную придумал:
Покуда нет огня,
«горю»
не стоит говорить!
Но разве можно переубедить себя! Думаю о самой сути любви. Что есть любовь? Мне кажется, высшая точка любви или ее апофеоз, это — нравственная и физическая близость влюбленных. Это несомненно так! Но, может быть, есть и более высокий критерий, который недоступен моему уму? Например, совокупность любви с какими-то иными чувствами: с чувством благодарности, с чувством долга, с чувством страха? Это психологические дебри, в которые нет смысла забираться: только запутаешься в лианах этих всевозможных чувств. Терпение, Марат. Вот что главное сейчас для тебя. Не делай поспешных выводов, иначе опять «выпрыгнешь из самолета»...