— Сокол-2, посадку разрешаю. Выпускайте шасси!
«А что если шасси не сработают?» — испуганно думаю я и слышу, как самолет вздрагивает всем корпусом. Это он выпустил колеса. Теперь весь вопрос — дадим «козла» или нет? Хатынцев этим озабочен больше моего. Сядет «впритирку» — получит благодарность на послеполетных разборах. Даст «козла» — пропесочат.
— Ну, милая, — почти стонет он, сажая машину,— не подкачай...
И самолет, мягко коснувшись земли, как послушный конь, бежит по зеленому полю.
— Сокол-2, заруливайте на стоянку.
— Слушаюсь, — удовлетворенно отзывается Хатынцев и начинает насвистывать мотивчик из «Кармен».
На стоянке мы вылезаем из кабин, улыбаемся от сознания успешно выполненного задания. Вот «Илюхи» один за другим заруливают на свои стоянки. Смотрим на них, и таким хорошим кажется сегодняшний день. Сколько в нем солнца и голубизны! Теперь — небольшой отдых, а потом торжественная часть и общеполковой праздничный ужин.
Летчики и воздушные стрелки первыми покидают аэродром. У механиков и мотористов еще полно дел. У техников и инженеров тоже. Инженер эскадрильи широким размашистым шагом топает вдоль стоянки, шумит.
— К сведению механиков! Товарищи, прошу сегодня же заполнить формуляры и принести на подпись!
— А если завтра, товарищ майор?
— Никаких завтра! — властно обрывает он. — Бензин сегодня жгли, сегодня за него и отчитываться надо.
— В дорогую копеечку выливаются такие полеты,— задумчиво говорит Хатынцев.— Представляешь, пятьдесят моторов. И каждый сжег не меньше семисот литров бензина!
— Но зато народу жить спокойнее, — говорю я.
— Понятное дело, — соглашается он и предупреждает: — Только не произноси банальные фразы. Ты же поэт!
— Ну, если на поэтическом языке,— говорю я,— то это будет звучать, примерно так: пока будет небо — будут и крылья! Сойдет?
— Сойдет для экспромта. А вообще-то можно было бы и пообразнее.
Отдохнув немного, иду к Бабаеву. До начала торжественного вечера осталось всего четыре часа. Но надо ведь доклад еще раз посмотреть. Вхожу в штаб, стучусь в кабинет замполита:
— Товарищ подполковник, разрешите?
— Входите, Природин. Как самочувствие? Хорошее? У всех сегодня хорошее. Вам бы следовало о сегодняшнем дне написать в окружную газету.
— А о чем писать-то, товарищ подполковник? Все гладко. Взлетели, «сходили в зону» и сели. Никаких эпизодов.
— Что значит: взлетели и сели? — сердится замполит. — Пятьдесят самолетов в воздухе одновременно! Вы видели когда-нибудь такое? Разве что на Тушинском параде в Москве! Пятьдесят самолетов в одном строю на высоте двух тысяч метров: да это же высшая оценка боевой и политической подготовки полка! Вам понятно?
— Так точно, товарищ подполковник. Я сегодня же напишу. Если разрешите, я хотел бы еще раз просмотреть доклад.
— Не надо. Нет никакой необходимости, — отвечает замполит. — Мы с командиром и начальником штаба внесли все, что требовалось. Но вы — молодец. В основном справились. Идите отдыхайте. В восемь — в клуб.
— Слушаюсь.
Вечером Костя, Чары и я входим в гарнизонный клуб. Он переполнен. Восемьсот мест, а сесть негде. Становимся у стены, сняв шапки, словно странники. Начальник клуба подталкивает нас вперед:
— Проходите, проходите, товарищи. Не может того быть, чтобы негде было сесть.
Мы вытаскиваем из кинобудки три стула, вносим в зал и садимся сбоку. Тут как раз дежурный-офицер призывает к порядку, и на сцене появляется командование полка. Вместе с «батей» шествует какой-то полковник. Кто-то говорит: это начальник политотдела дивизии.
— Все ясно, — говорю в шутку Чары. — Скажи ему, пусть начинает.
— Ладно, не важничай, — шепчет Чары. — Сейчас посмотрим, что ты там нацарапал.
Но до доклада еще далеко. Торжественный вечер начинается с того, что позади наших спин вдруг взрывается медь оркестра и гремит марш. Весь зал встает и аплодирует, а на сцену знаменосцы выносят расчехленное знамя полка. Когда музыка смолкает, слово дают начальнику политотдела дивизии. Он говорит пышную вступительную речь, зачитывает правительственный Указ о награждении нашего штурмового авиационного орденом Красного Знамени за проявленный героизм в годы Великой Отечественной войны и прикрепляет орден к знамени. Опять гремит оркестр, и все рукоплещут в неистовом порыве неожиданной радости. «Батя», чтобы унять расходившихся авиаторов, поднимает руку и требует тишины. На трибуну выходит замполит, подполковник Бабаев. Зачитывает список награжденных: Дзюба, Михайлов, Коляда, Хатынцев. Список продолжается, но я уже сосредоточил внимание на фамилии своего командира экипажа и думаю: как же я не догадался расспросить его о фронтовых заслугах. Хатынце-ву вручают орден Красной Звезды, а в докладе о нем ни слова. Мне так хочется потихоньку подняться на сцену, подойти к Бабаеву и исправить свою оплошность. К сожалению, этого сделать невозможно. Поздно. Вот уже и «батя» занимает место на трибуне. И опять огорчение. Доклад начинается не моими фразами. Я-то сидел, вымучивал их, в газетах рылся, шуршал, как таракан за печкой. А тут просто: «Сегодня наш штурмовой авиационный празднует свое десятилетие» и так далее, и тому подобное.
Сижу, прислушиваюсь к каждой фразе. Черт возьми, эти штабисты, кажется, ничего моего не оставили. Еще час назад я чувствовал себя композитором, музыку которого будет исполнять прекраснейший оркестр под руководством опытного дирижера. Но сейчас я страшусь даже назвать себя соавтором столь величественного и мудрого произведения. О «плане Маршалла», конечно, они оставили. И о том, что авиаторы — это надежные соколы и что-то в этом роде, — тоже осталось. Но в основном, все переиначили. Я слушаю доклад в полной растерянности, а Чары тихонько пожимает мне руку и шепчет:
— Молодец, Марат. Не думал, что так хорошо получится.
Костя, с другой стороны, тоже подхваливает.
— Хорошо ты о Коляде написал... Этот ас достоин.
И тут «батя» начинает рассказывать о подвиге Хатынцева. Оказывается, мой командир почти всю войну был в звании старшины. Вкалывал механиком в легкомоторной авиации и сам постепенно научился летать на «По-2». И вот, под Будапештом пошли наши штурмовики бомбить какую-то переправу: с заданием отлично справились, но и потеряли в бою майора Брусницына, комэска первой эскадрильи. Должность его тогда принял Михайлов. Он дружил с Брусницыным — одновременно кончали летное училище. В тот день, когда погиб Брусницын, Михайлов сказал: «Умру, но сожгу это гнездо черных «мессеров».
Фашистский аэродром располагался где-то в пятидесяти километрах, но где именно, можно было лишь предполагать. И вот старшина Хатынцев со стрелком Риммой Дорониной летят ночью на разведку. Взяли с собой, на всякий пожарный случай, десятка два зажигательных бомб. И надо же, вышли прямо на немецкий аэродром. Небо тут просвечивалось прожекторами. А «По-2» прокрался над деревьями, четырежды прошелся вдоль немецких стоянок взад-вперед и сжег почти все мессершмитты...
«Батя» смотрит в зал и торжественно оповещает:
— Ну, Хатынцева все вы знаете. Он уже поднимался на сцену. А Римму Доронину, видимо, не все помнят. А новички и вовсе не знают. Римма Алексеевна приехала на наши торжества из Москвы. Пожалуйста, поднимитесь сюда, Римма Алексеевна.
Красивая девушка в кожанке, с распущенными волосами, бойко поднимается на сцену. «Батя» вручает ей орден Красной Звезды и продолжает доклад...
Доклад кончается под бурные аплодисменты. Замполит объявляет об окончании торжественной части, и мы направляемся к выходу. Теперь — в столовую.
Сержантская столовая — все равно что крытый стадион. В то же время она всегда мне напоминает гридницу киевского князя Владимира из кинофильма «Руслан и Людмила». Когда я вхожу в столовую, я всегда вспоминаю пушкинские строки:
С друзьями в гриднице высокой Владимир-солнце пировал!
Причем, чем лучше у меня настроение, тем громче и торжественней я произношу эти две строчки. Но сегодня я промолчал.