К чести Булгарина нужно сказать, что он вовсе не пытался «зарезать» пушкинскую трагедию. Общий вывод рецензента был таков: «За сими исключениями и поправками <а их предлагается весьма немного. — М.А.>, кажется, нет никакого препятствия к напечатанию пьесы» (15, 414).
В то же время Булгарин обращает внимание на связь трагедии с традициями Вальтера Скотта. Это естественно, т. к. в сознании читателя начала XIX века любое художественное произведение на историческую тему прежде всего вызывало ассоциации с творчеством английского романиста. Когда Булгарин пишет, что «цель пиесы — показать исторические события в естественном виде, в нравах своего века» (15, 413), то он употребляет формулировку, вполне приложимую к любому роману Скотта. Хорошо известный политический консерватизм Скотта перекликается с определением политической позиции Пушкина как автора «Годунова»: «Дух целого сочинения монархический, ибо нигде не введены мечты о свободе, как в других сочинениях сего автора…» (15, 413). Наконец, Булгарин обращает внимание на известную особенность романов Скотта: обилие в них драматического элемента, многостраничные диалоги персонажей — и соотносит ее с разбираемой трагедией: «У Пушкина это разговоры, припоминающие <т. е. напоминающие. — М.А.> разговоры Валтера Скотта. Кажется, будто это состав листов из романа Валтера Скотта!» (15, 414).
Представляется странным, что специально отмечаются «разговоры», из которых только и может состоять драматическое произведение и которое, естественно, и не содержит ничего, кроме «разговоров». Очевидно, в «разговорах», т. е. в языке пушкинских персонажей рецензент увидел характерную для Скотта «естественность истории».
В литературном отношении Булгарин оценил трагедию очень не высоко: «Литературное достоинство гораздо ниже, нежели мы ожидали» (15, 413).
По-видимому, Николай I обратил особое внимание на сопоставление трагедии с романами Скотта. Он был большим поклонником английского романиста. Они были даже лично знакомы. В конце 1816 — начале 1817 годов Великий князь Николай провел четыре месяца в Англии (28, 78–91; 1, 266–267). В середине декабря он посетил Эдинбург. 19 декабря (а не 16, как говорит М. П. Алексеев) состоялся торжественный обед, данный Эдинбургским мэром Вильямом Арбутнотом (William Arbuthnot) Великому князю. После обеда были пропеты стихи, сочиненные Вальтером Скоттом в честь высокого гостя.
Стихи начинаются с прославления Александра I («God protect brave Alexander»), с которым Скотт тоже был знаком: в 1815 году Скотт был в Париже, где находился тогда английский посол в России лорд Каткарт (Catheart). Посол пригласил Скотга на торжественный обед, на котором представил романиста русскому царю (25, 500).
Вторая и последняя строфа стихотворения посвящена Николаю:
Hail! then, hail! illustrous Stranger!
Welcome to our mountain strand;
Mutual interests, hopes, and danger
Link us with thy native land.
Freemen’s force, or false beguiling,
Shall that union ne'er divide,
Hand in hand while peace in smiling,
And in battle side by side.
[558] Вернувшись домой, Николай проводил вечера с молодой женой за чтением Вальтера Скотта. В его библиотеке находилась хорошая подборка романов Скотта, и супруга императора давала их читать своим фрейлинам (12, 10).
Николай не был большим любителем художественной литературы. Он постоянно путал Гоголя с В. Соллогубом и никак не мог собраться прочесть «Мертвые души» (21, 375–376, 438). Читать пьесу Пушкина ему было скучно и тяжело. Тем более что рукопись была грязная, с поправками — другой у Пушкина, когда он получил запрос Бенкендорфа, не было. Узнав, что драматический текст чем-то похож на знакомые ему и привлекательные романы, император по-читательски простодушно захотел увидеть русский исторический роман скоттовского типа, которого в России в 1827 году еще не было. Он начертал на первом листе «Замечаний» известную резолюцию: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена если б с нужным очищением переделал комедию[559] свою в историческую повесть или роман на подобие Вальтер Скотта» (15, 415).
Фактически это было запрещение печатать трагедию. Приговор царя оказался более суровым, чем мнение не только Булгарина, но и Бенкендорфа, написавшего Николаю: «…с немногими изменениями ее <пьесу. — М.А.> можно напечатать…» (15, 415).
Пушкин отказался от царского предложения («…я не в силах переделать однажды мною написанное» (15, 415)). Зато за выполнение поставленной царем задачи взялся Булгарин и написал свой роман, разумеется, вполне в «монархическом духе». В этом романе он последовательно осуществил все отмеченные в «Замечаниях» «вальтерскоттовские» принципы и приемы.
Прежде всего следует отметить обилие диалогов, которые, особенно в 4-й части, превращаются в многостраничные почти самостоятельные драматические сцены, чего не встречается у Скотта. Булгарин считал это важной особенностью своего романа, он писал, что «дал новые формы… Русскому Историческому Роману, соединив драматическое действие с рассказами и вводными повествованиями» (5, ч. I, XXVII). Как и Скотт, Булгарин стремится к историческому правдоподобию, изображению «естественного вида исторических событий».
Свои взгляды на исторический роман Булгарин изложил в предисловии к первому изданию. Несомненно, в его сознании как некий образец и основная точка отсчета присутствовала структура романов Скотта.
Прежде всего Булгарин ставит вопрос об историческом правдоподобии своего романа. После Скотта обязательным для исторической беллетристики стало правдивое, с большими или меньшими допусками, изображение событий, как они были описаны в исторических сочинениях и исторических источниках. «Завязка его <романа. — М.А.>, — пишет Булгарин, — история. Все современные гласные происшествия изображены мною верно, и я позволял себе вводить вымыслы там только, где история молчит или представляет одни сомнения. <…> Вымыслами я только связал истинные исторические события и раскрыл тайны недоступные историкам» (5, ч. I, VII–III).
Булгарин здесь очень глубоко и точно формулирует сущность художественного открытия, сделанного Скоттом: связь между научным фактом и художественным воображением, синтезированную в историческом романе. (Ту же мысль впоследствии развил Ю. Тынянов в своем известном несколько парадоксальном замечании: «Там, где кончается документ, я начинаю». — «Как мы пишем».)
На деле изучение истории было у Булгарина не очень тщательным (далеко не таким, как у Н. Полевого, И. Лажечникова, Пушкина в «Капитанской дочке»). Основным источником, как и большинству русских исторических писателей начала XIX века, служил ему Карамзин. Читал Булгарин и польских историков, о которых он упоминает в примечаниях, и опубликованные к тому времени сообщения иностранцев о событиях «смутного времени». В частности, важным источником для него, как и для Пушкина, были записки капитана Маржетерта. Важна, однако, была не тщательность исторических изучений, важен был принцип: история лежит в основе художественного повествования. Булгарин тщательно соблюдал этот принцип и снабдил, по примеру Скотта, свой роман обильными историческими примечаниями и ссылками на источники.
Следующая важная проблема, о которой говорит Булгарин в предисловии, — это характеры героев его романа. Здесь перед Булгариным возникли сложные задачи, ибо он далеко отошел от типовой композиции романов Скотта, у которого передний план всегда занимают вымышленные персонажи, и проблема исторического правдоподобия для наиболее активно действующих героев, таким образом, не возникает. В «Димитрии Самозванце» все основные (в отличие от Скотта) и многие второстепенные персонажи — исторические личности. Булгарин настаивает на том, что их изображение в романе соответствует исторической правде: «Все исторические лица <а их, как мы говорили, большинство в романе. — М.А.> старался я изобразить точно в таком виде, как их представляет история. Роман мой можно уподобить окну, в которое современник смотрит на Россию и Польшу при начале XVII-го века: многие исторические лица видны через сие окно, но описаны они столько, сколько глаз историка мог их видеть, и по мере участия их в происшествии» (5, ч. I, IX).