_____________________
Непроизвольное движение руки отшельника отделило часть скудных обой, покрывавших стену его келии, и удивленным взорам его явился образ св<ятой> Цецилии. Благочестивый мастер — вероятно, один из учеников Алберта Дюрера, изобразил ее с тою древнею простотою, которая отражается в возвышенных произведениях Природы и искусства. В размышляющем взоре ее сияло то небесное спокойствие, которое так же отлично от земной тишины, как непрерывный восторг Серафима отличен от буйной радости Искусителя. Голубое покрывало обвивалось вокруг ее стана. Пальцы ее покоились на органах и казалось, в гармонии всех частей произведения отдавалась гармония звуков. Отшельник взглянул на нее — и отвернулся: «Поздно! — сказал он, — было время, когда бы ты приковала мое внимание — когда бы я, может быть, преклонил бы пред тобою колена и из творения стал бы выпытывать тайну Создателя. Теперь поздно! Восторги перегорели в душе моей — и во всем мире ей остался один предмет для удивления: я теперь одному только в мире могу удивляться: непонятному терпению или слабоумию человека, который сносит <?> этот отвратительный призрак, называемый жизнию».
Открытие Виченцио привело в движение весь монастырь; толпами собирались иноки в келию своего собрата и с нелепыми возгласами дивились красоте картины; одни говорили, что она написана предшественником Виченцио, другие утверждали, что то было явление, посланное Небом для утешения страдальцев. Один Виченцио не разделял всеобщего восторга и с язвительным равнодушием спрашивал самого себя: в самом ли деле прекрасна картина? Если она прекрасна — то зачем она? Зачем прекрасное существует на свете? Оно не одна ли из тех насмешек, которыми Провидение дарит человека при его рождении?
Проходили день за днем — охолодело удивление иноков-художников; лишь некоторые в движении холодной набожности повергались пред образом Цецилии, ударяли себя в грудь и поспешно уходили, послышав голос, зовущий к трапезе.
Не так было с Виченцио. В тесной келии картина против воли беспрестанно была пред его глазами. Со временем она даже начала производить на него впечатление, которое было похоже на какое-то болезненное чувство, и однажды в досаде на свою слабость он вздумал завесить ее, но приблизился, и невольное чувство заставило его взглянуть на нее с большим вниманием — по непонятному влечению он сравнил небесное спокойствие, выраженное на лице мученицы, с безмолвною пустотою души своей — пораженный, он бросил покрывало и отступился с ужасом; что-то прежнее зашевелилось в его сердце и смешивалось с каким-то новым, непонятным ощущением.
_____________________
«Неужели я еще младе<не>ц, — восклицал Виченцио, — неужели еще что-нибудь в мире может привести в движение мою душу? Я инок, отлученный от света, я злополучный, изведанный всем, что есть в внешней и внутренней жизни мучительного — словом, я человек, — прибавил он с насмешливою улыбкою, — и смесь цветов, которые одна черта может разрушить, введет меня в прежний унизительный ребяческий обман!»
_____________________
Отшельник не хотел более глядеть на Цецилию — но в часы, когда пламенные капли отчаяния падали на его мертвеющую душу, он невольно обращал взоры на образ Цецилии, и как бы целебный елей обливал измученную грудь его.
_____________________
Долго боролся Виченцио с новым чувством, зародившимся в душе его, как борется страдалец, засыпавший сном смерти и силою искусства снова воззываемый к мучительной жизни, но жизни.
_____________________
Нет! То было не минутное чувство, но своенравная прихоть расстроенного воображения. Он измерял каждый шаг свой — сомневался на каждом шагу, противоречил и тогда уже уступил жизни, когда все силы смерти истощились.
_____________________
Мало-помалу созерцать св<ятую> Цецилию сделалось для него привычкою, необходимостию, страстию — жизнию… и дух воспрянул от сна… новым светом озарились для него все прежние помыслы и чувства… весь прежний мир, но в новом образе, предстал пред него. То он видел себя на бурном коне и с именем св<ятой> Цецилии на устах в равнинах Палестины кровию своею искупая свободу святой страны от ига неверных, то в сонме царедворцев мощною рукою двигал хитросплетенные колеса правления, то открытием новых таинств Природы или сильным выражением души потрясал человечество, и все помыслы он приносил на судилище Цецилии, делал ее свидетел<ьниц>ей всех потаенных чувств своего сердца, от нее требовал разрешения, когда сомнение западало в его душу — она присутствовала при рождении и развитии каждой его мысли, днем с горячею радостию смотрел на нее — а ночью молился пред нею.
_____________________
Но недолго длилась эта минута блаженства: скоро ему стало мало того, что все, <что> было высокого, благородного, прекрасного в душе его, сроднилось с Цецил<ие>ю — в нем родилось безумное, но мучительное чувство или оживить ее, или самому обратиться в нее, словом, слиться с нею, быть с нею одним существом. Все опротивело Виченцию. Науки, искусства, помощь страдальцам, молитва сделались для него мукою — но он уделял им время в безумной надежде, что своим совершенствованием он достигнет своей цели. И как в эпоху блаженства все прекрасное с новою силою повторилось в душе его, так теперь запылали все прежние его муки, и терзания смерти приняли образ жизни. Чаще в самозабвении он вперял взоры на прекрасный образ, с новою красотою в ней находил новые средства для своего мучения — слезы текучим огнем катились по щекам его, он ломал руки, взывал к нему, умолял его низойти к нему или с адским хохотом начинал упрекать себя, смеяться над собою, но образ был безответен — по-прежнему пальцы Цецилии покоились на клавишах органа, по-прежнему она одним небесным спокойствием, непричастным страсти смертного, отвечала на буйные вопли страдальца, но это спокойствие уже не усмиряло, не покоило души его — оно жутким холодом обдавало его сердце, несчастный не имел даже отрады, которая не покидает и страдальца, прикованного к зубчатому колесу инквизиции — он не имел ни надежды, ни воспоминаний!
_____________________
Тайна Виченция глубоко схоронена была в душе его — собратья его принимали его безумную страсть к образу св<ятой> Цецилии за обыкновенную набожность инока к чудному явлению или за пристрастие художника к произведению великого мастера — лишь иногда они удивлялись сильной скорби, которая врезывалась в лицо его и внезапно обращалась в дикую радость и язвительные насмешки над всем подлунным.
Однажды утром один из собратьев вошел внезапно в келию печального инока и с удивлением увидел Виченцио на коленях пред Цецил<ие>ю с палитрой в руке, с кистию в другой.
«Что ты делаешь, безумный, — спросил он его, — ты осмеливаешься смертною рукою прикасаться Небесного явления?»
Виченцио указал ему на пятно, которое как бы от сырости ли стены или от другой причины явилось на образе.
ГЛАВА 2-я
Сон бежал от глаз Виченция; когда, измученный в продолжение дня тщетным ожиданием, горестью, досадой, злостью, он бросался в постелю — не было для него успокоения. В темноте, при тишине ночи, он старался погрузиться в самого себя, в себе найти защиту против самого себя — тщетно! Он только сосредоточивал свои страдания, во глубине души его они казались ему еще яснее, еще живее, они увеличивались всею тою силою, которую придает человеку уединенное размышление — и изголовье вертелось под ним, и зубы скрипели, и язык лепетал проклятия всему подлунному. Когда сон на минуту и смыкал его вежды, тогда или нелепые, страшные образы представали пред него, или чаще то был не сон, а летаргия горячки; ничего не являлось ему, но по сердцу его тянулось, как непрерывный стон больного, то смутное, грустное, неопределенное чувство, которое ощущал он в продолжение дня, устремив глаза на Цецилию, умоляя у ней слова, взора; он во сне ощущал ту же тяжкую, глухую боль, когда, облитый огнем, он стоял пред холодной картиной, когда грудь его была готова вдребезги разбиться от полноты чувств и мыслей — и он не мог вымолвить ни слова, не мог поделиться ни одним чувством! Тяжкая, тяжкая боль!