— Мои сыновья… — прошептал боярин и закрыл глаза. — Мои дети, моя Гануся… — И вдруг сердце сжала тревога. Что будет с его детьми, когда его не станет? Мрачная, беспросветная нужда, мыканье от двора к двору, побои, презрение, а может, даже бесчестие — вот будущее его малолетних детей. И на какое-то мгновение дрогнуло сердце боярина, но лишь на мгновение. Что значит его мука, позор, его смерть и смерть близких по сравнению с порабощением и бесчестием миллионов. Кто спросит о причине, ради которой он пошёл на предательство? Да и разве это причина? Его собственное благополучие? Ха-ха-ха! И вспомнились ему слова покойного боярина Василя Юрши: «Жизнь человеческая для народа подобна деньгам или товару. На эти деньги нужно купить как можно больше или продать товар как можно дороже». Боярин раскрыл глаза.
— Я выполню присягу, — сказал он слабым голосом, — а ты кончай своё мерзкое дело. Всякому своя дорога, как человеку, так и подлецу!
— Ах ты, змея! — зашипел каштелян и пнул лежащего ногой. — Ещё кусаешься? На дыбу его!
Подручные сорвали с боярина одежду и посадили на лежащую лестницу. К одному концу привязали руки, от ног протянули верёвку к блоку. Юзва быстро завертел колесо, пока тело боярина не заняло такое же положение, как и раньше, под потолком. Но на этот раз суставы уже не хрустели, только боль страшная, неописуемая боль, рвала, словно раскалёнными клещами, все члены лежащего боярина. Потом Зверж схватил рукоять блока и рванул изо всей силы. Страшный крик вылетел из уст несчастного, но только один. Потом уже слышались тихие хриплые стоны. Тогда палач взял факел и приложил его к натянутому, как струна, телу. Смрад палёного мяса наполнил застенок, а из груди истязаемого вырывались уже не стоны, а какой-то клокочущий, прерывистый хриплый рёв. Зверж зачерпнул железным черпаком кипящей смолы и медленно стал лить на живот своей жертвы.
— Глаза, глаза! — вне себя завизжал, скрежеща зубами, Заремба.
И, покуда Зверж выжигал глаза, каштелян схватил раскалённые клещи и принялся щипать тело боярина.
Крик истязаемого становился всё громче, ему вторил хохот озверевшего каштеляна и его помощника.
Они не заметили, как Юзва незаметно вынул из-за пазухи длинный, острый и тонкий, как перо, итальянский стилет. И, когда оба палача повернулись за гвоздями, чтобы вбивать их в тело мученика, а другой помощник был занят раздуванием огня, Юзва снизу пронзил боярину сердце. Сделал он это с необычайной быстротой. В тот же миг стилет исчез за пазухой Юзвы, а сам он хладнокровно поднял остывшие клещи и поднёс к очагу.
Стоны истязаемого умолкли, и подбежавшие в тревоге палачи с разочарованием увидели, как его тело вытянулось ещё раз и бессильно повисло.
— Мои дети… Гануся… измена… господи! — прошептал боярин и умолк… навеки!
— Сдох, собака! — каштелян с досадой плюнул.
— Ха-ха-ха! — захохотал Зверж. — Слишком прытко за него взялись. С глазами надо было подождать. Столько смолы в мозгу — смерть.
Подручный собирал орудия пытки и снимал с огня казан со смолой. Юзва отвязывал с дыбы мертвеца.
— Похоронить? — спросил он.
— Хоронить? — каштелян был вне себя. — Чего ещё вздумал! Мало того что ничего не сказал и так быстро окочурился, а тут вдобавок его хорони. Может, ему ещё попа подавать? Никчёмный ты парень, Юзва! Тебе бы детей его преосвященства епископа нянчить, а не карать его врагов. Ха-ха-ха! Четвертовать эту падаль и развесить за львовскими воротами на четырёх столбах. А голову на кол.
Заремба вышел, за ним последовал Маней, потом другой подручный с мечом боярина, который Заремба оставил на скамье.
Труп боярина лежал на полу.
Долго глядел Юзва на истерзанное тело, потом стал на колени и помолился, а из его глаз скатились две чистые слезы и упали в чёрные, залитые смолой глазницы покойного.
XVI
После отъезда пани Офки и Марины Луцкий замок заметно опустел. Монотонно потекла жизнь среди мрачных стен. До обеда приходили мещане, купцы, бояре и селяне на суд воеводы, и площадь наполнялась разноязычным гомоном, пестрела чужими лицами и цветастыми одеждами. Андрийко, вооружившись пером, помогал воеводе: писал грамоты, приговоры, приказы. Такое времяпровождение не мало удивляло молодого Горностая. Он не понимал, как может знаменитый витязь орудовать пером и толково излагать то, над чем ломают себе головы грамотеи. После обеда Юрша либо отдыхал, либо уезжал в город, в ближайшие волости или во Владимир, Дубно, Белз; Андрийко тогда оставался один, а ворота замка наглухо запирались. И тогда на его бледном лице выступал румянец, глаза пылали лихорадочным огнём, руки искали занятий. Юноша становился совсем другим человеком. Учёный грамотей, красиво выписывающий печатные буквы и титлы, превращался в живого, подвижного, может, ещё до какой-то степени дикого юнца. С лошадей, которых он брался объезжать, хлопьями летела пена, а когда они начинали свою бешеную пляску, разбегались с криком ратники, повара, конюхи и женская прислуга, если кто-нибудь и отваживался выйти в это время на площадь. А иной раз Андрийко надевал полное вооружение и принимался с Горностаем за рыцарские игры. Горностай вскоре соскакивал с коня и, с трудом переводя дух, сплёвывал и говорил:
— У тебя, Юрша, должно быть, какой-то чёрт за пазухой сидит! Не успеет человек четырежды прочитать «Отче наш», а ты изморишь его так, как и в настоящей битве не бывает. Ей-богу! Хоть бы поскорей война, а то ещё прибьёшь меня мимоходом…
И в самом деле. Дикая энергия, скопившаяся у молодого богатыря, пробуждала в нём недюжинную врождённую силу и придавала его мускулам крепость и упругость стали. Во время поединка на деревянный щит Горностая сыпался град таких бешеных ударов, что уже через несколько минут на левой руке болтались одни щепки да ремешки. Порой молодые люди устраивали рыцарский турнир. Закованные в броню, они сшибались, стремясь тупыми копьями выбить друг друга из седла. При первой же стычке Андрийко ударил Горностая с такой силой, что опрокинул коня вместе с всадником. В дальнейших трёх — копья ломались о щиты, а при пятой — у коня Горностая лопнула подпруга — всадник отлетел шагов на шесть в песок, а конь зарылся мордой в землю. А молодой богатырь даже не качнулся в своём высоком рыцарском седле. Горностай же, прежде чем подняться, довольно долго слушал, как гудят у него в голове шмели.
Когда леса, поля, озёра и реки зароились разной птицей, Андрий каждую свободную минуту посвящал охоте. В высоких непромокаемых сапогах с луком и рогатиной бродил он по непроходимым диким чащам, по болотам, топям, лознякам и ольшаникам. С упорством продирался сквозь чащу, просекая себе дорогу ножом, среди переплетённых ветвей орешника, терновника, ивы, перескакивал при помощи ратища потоки, речки и возвращался поздно ночью усталый до потери сознания. Чувствовал весеннее бурление крови и Горностай, но величественный гимн проснувшейся природы действовал на него совсем иначе. Он отлёживался на печи или на солнышке, был зол на весь свет, ел за двоих и ночью томился от бессонницы. И вот, встретив однажды жену немца-парфюмера Геца Зуфлингера Грету, вдруг ожил и в тот же день отправился в город. Мастер Гец был хоть и сутуловат и седоват, но ему ничего не стоило поднять на плечо бочонок с мальвазийским вином весом в десять камней. Потому следовало очень и очень остерегаться, чтобы после сладостных объятий пухленькой Греты не попасть в медвежьи лапы Геца. Но поскольку любовь ломает стены и рвёт цепи, переплывает моря и перелетает пропасти, так и стройный, чернявый Горностай быстро отыскал дорожку в пахучую и тёплую постель Греты. И сколько раз парфюмер просидел в корчме, столько же раз услужливая горничная провожала Горностая по запылённым ступеням чёрного хода в душистую спаленку Греты, где красный бархатный балдахин прятал пышные, прикрытые лишь распущенными золотистыми волосами формы белого, пылающего страстью тела. Тут Горностай гасил жажду любви в ласках и нежности, которые выявляются в мужчине, полном сил и энергии… Андрийко же оставался один, наедине со своими желаниями, мечтами и воспоминаниями.