— Ты была у матери. Я знаю…
— Ой, Сашенька, а я уж думала, не увидимся. Ну, как ты там? Трудно?
— Ничего…
— Какая ты черная вся!
— Нехай. После отбелимся. А ты чего сюда? На свидание со мной? Еще меня не расстреливают.
— Ой, Саша! Неугомонная ты!
— Какая есть.
— За что санитара стукнула?
— А ты уже и про это знаешь? Дала ему на орехи, чтоб не трусил в бою. — Лицо у Саши, очень загоревшее, осветилось улыбкой. — Бой идет, а он в канаву залез, представляешь? Ну, а ты чего здесь? Насовсем?
— Нет, на побывку.
Саша старалась не слишком прижиматься к Кате, чтобы не испачкать ее. Гимнастерка и юбка Саши были почти так же черны, как и ее лицо, шея и руки. Все это сделали степная пыль и палящее солнце Таврии.
— Тебе что, разрешили дома побыть? — спросила Саша.
— Проститься с Каховкой пришла. Проститься и отбыть.
— Куда?
— Вопроса такого не задавай, Сашенька. Как-то я уж тебя об этом просила…
Саша не спускала глаз с подруги. Не так давно расстались, а новостей у каждой много, да не про все на ходу расскажешь. Что именно увидела Саша, пока рассматривала лицо Кати, не понять, но она вдруг сказала:
— Исусик ты! Сколько ни воюем, сколько ни переживаем, что с нами и на свете только ни происходит, — ты все такая же… Беленькая вся… Деликатная…
И добавила, помолчав:
— Кому как. Такой и оставайся…
Еще помолчала и после вздоха:
— Не я, так другие счастье увидят.
Катя от этих слов подруги задохлась и, держась за грудь, с трудом проговорила:
— Что ты, что ты, Сашенька?
Тут с улицы в темень лавчонки заглянул куцый. Лучше не мешал бы, оставался бы там, снаружи. А он, чудачок белобрысый, надумал опять применить силу: забрался за спины девушек и уперся одной рукой как раз между лопаток Кати, а другой — Саши.
— А ну, гусочки-трясогузочки, трогайсь! Ать-два, марш! Ночь уже!
— Понравилось тебе? — как бы нехотя поддавалась Саша. И вдруг резким поворотом тела одновременно и привстала и успела схватить куцего за шиворот и чуть не упереться носом в его нос. — По сопатке хочешь, ты, псёнок! А ну жми отсюда, живо! Я те дам «ать-два»!
Сорвала злость на бедном пареньке, и, кстати, пришла разрядка. Тот, опешив, только выдохнул: «Тю!» — отшатнулся и чуть не упал. Саша, уже хохоча, удержала его.
— Э, тихо, тихо! Не слетай с копыт!
Злость пришла к Саше не из-за него. Это началось с той минуты, когда Катя сказала: «Какая ты черная вся». Ничего плохого тут не имелось в виду, а Сашу резануло по сердцу. Возбудилось то, что она старалась держать в себе как бы взаперти. Никому, конечно, в голову бы не пришло подумать, что Саша в последнее время все чаще присматривается к своей фигуре и при каждом удобном случае непременно поглядит на себя в зеркальце, которое теперь таскала с собой. И уж себя Саша не тешила, не обманывала: с какой стороны ни взять, женского почти ничего нет — ни спереди, ни сзади. А у настоящей женщины должно быть и здесь и там. И еще казалось Саше, что белизна лица, рук, а особенно шеи — это уж обязательно для девушки, а почернеть она успеет потом.
Самой Саше был странен тот перелом, который произошел в ней. Давно ли она искренне радовалась и даже гордилась тем, что все ее принимают за хлопчика. Впрочем, судя по тому, как лихо она проучила Катиного спутника, от нажитых в прошлом привычек бывший Орлик еще не совсем освободился.
— От гадюка! — ругался белобрысый, ища среди бочек путь обратно на улицу. — Это ж надо быть такой гадюкой!
— Сейчас, миленький, одну минуточку! — старалась Катя все сгладить мягким обращением и ласковым голоском. — Сейчас мы!
Страшно не хотелось так вдруг расстаться с Сашей. Это ужасно, когда твоя подружка считает тебя счастливее себя, а сделать ничего не можешь.
А Саша уже торопилась. Протянула жесткую руку Кате и не пожала ее мягкие пальчики, а постаралась нежно поласкать их.
— Ну, прощевай пока. Я раненых привезла, целый фургон сдала в полковой санбат. Пора мне обратно ходу давать, на передовую, а то заругают. Сибиряки, они знаешь какие! Это тебе не «ать-два»!
И опять Саша рассмеялась. И затем, как бы стараясь быть доброй, как Катя, и такой же мягкой, крикнула примирительно на улицу:
— Эй, миленький! Не обижайся, ты, братик!
Катя вскочила с бочки, засуетилась, вытащила из сумки дневник.
— На, спрячь. Мне его больше при себе нельзя держать. Уж так складывается.
Саша как услыхала эти слова, вдруг заломила руки, как, наверно, делала ее мать, когда волновалась, и запричитала в волнении:
— Ой, ой, ой! А что такое?
— Ничего, ничего… Понимаешь, надо!
— Ты правду мне скажи, Катенька, опять тебя куда-то посылают? Ой!
На прежнего Орлика это «ойканье» никак не было похоже. У мужчин с возрастом ломается голос. Вот так и у Саши явно менялось поведение, и это так чувствовалось! Ах, как сейчас хорошо было бы подружкам по душам поговорить, да откровенно, не тая главного! А дневник, хотя в него и вложена какая-то часть души, не самое важное все-таки.
Взяв у Кати дневник, Саша не очень бережно засунула его себе за пояс.
— Уезжаешь куда-то, значит?
— Да, Сашенька, в путь далекий собираюсь.
— Опять в Питер?
— Нет, нет, совсем в другое место.
Последовало молчание, потом прозвучали тихие слова Саши:
— Не стала бы я проситься, даже если бы ты и могла опять взять меня с собой. Только знай, тебе я всегда другом твоим была и останусь. Как зануждаешься во мне, дай сигнал, я хоть с того света явлюсь и поддержу!
— Спасибо, Орлик! — вырвалось у Кати.
Вот так, рассказывают, они простились. И что бы они там ни переживали, ведь это были еще совсем юные души, только-только начинавшие по-настоящему понимать жизнь и находить свое место в ней как личности. Человек в строю знает: тут ему положено стоять, и все. Но даже находясь в строю, — а Катя и Саша вовсе не путались, не блуждали по жизни и находились в строю, как настоящие солдаты, — их открытие мира в себе еще только набирало силу, и как личности каждой еще предстояло найти свое место и свои возможности раскрыть.
Опять они на прощание обнялись, и снова Саша твердила:
— Ну, тихо, тихо. Ну, все. Бывает. А за тетрадь не беспокойся. Я ее у матери спрячу, в сундуке. Только сама не пропадай, смотри! Будь мужчиной!
Катя в ответ на слова Саши «будь мужчиной» без усмешки, серьезно ответила:
— Постараюсь!
Саша, тоже всерьез, удовлетворенно кивнула:
— Так не пропадай же, смотри!
— Не пропаду.
— Дашь как-нибудь знать, ладно? Не забудь.
— Ну как же! Дам знать, обязательно!
Вот так и расстались. Катя со своим присмиревшим провожатым пошла в одну сторону, Саша — в другую, и августовские потемки скрыли их друг от друга надолго.
В песне Светлова поется:
И девушка наша
Проходит в шинели,
Горящей Каховкой идет…
По летнему времени шинелей не было в тот вечер ни на Кате, ни на Саше. Но улицы, ведшие к переправе на Берислав, действительно в некоторых местах горели, и багровый отсвет лежал на луне и звездах.
Говорят, когда Катя прощалась с Блюхером, собираясь в дальний и опасный путь, комдив подарил ей пяток сигар, непонятно как попавших к нему. Вероятно, трофейные.
— Это вам, Катя. Настоящие «гаванки».
— Но я не курю, — смеялась Катя. — Для чего мне сигары?
— Берите, берите! Пригодятся вам.
Катя взяла сигары, поблагодарила и подумала: «А про утюг он забыл, и хорошо». Но едва она об этом подумала, как он спросил:
— А утюг вам достали?
— Да, — соврала она, потому что и сама про утюг забыла. — Все хорошо, и я вполне готова в путь.
— Ну и в добрый час, — проговорил он и вздохнул. — Ну, больше просьб у вас ко мне нет?
— Есть одна, — отозвалась Катя, снова опуская глаза в смущении. — Скажите, а правда это, что в библиотеке вашей дивизии сорок одна тысяча книг?