В руке Винниченко держал палку со стальным набалдашником в форме гуцульского топорика. Но приделана была секира не к обычной палке, а к длинному и острому клинку–стилету, вставленному, как в ножны, в толстую бамбуковую трость. Такая «рапира» в бамбуковой оболочке особенно годилась для защиты от злых собак и недобрых людей и была запрещена полицией как секретное холодное оружие нападения. Правда, ни к рапире, ни к топорику — как с целью нападения, так и с целью самозащиты — Винниченко прибегать пока не случалось: в своих скитаниям по злачным местам он никогда не лез на рожон, предпочитая своевременно ретироваться. Романтическая трость нужна была также для вящей картинности: широкополая шляпа, плащ и стилет — какой–то гуляка–шалопай — маска вполне конспиративная!
Итак, Винниченко присел на давно знакомую скамейку, на которой в прежние времена ему не раз случалось вести тайные переговоры о том, как разрушить тюрьму народов, Российскую империю. Однажды, лет десять назад, в хлопотах, где бы раздобыть денег для украинской газеты «Рада», он встретился здесь и с Петлюрой, так как прежние меценаты — миллионер Семиренко и тысячник Чикаленко — уже запросили пардону. Петлюра (псевдоним «Симон Ионин») работал тогда в редакции секретарем, а Винниченко печатал в газете свои рассказы, даром что оба они были в то время как будто бы социал–демократами, а «Рада» придерживалась антисоциалистической ориентации.
Смеркалось. Вдоль Владимирской зажигались фонари.
Как и всегда в этот час сумерек, Винниченко овладело умиленное настроение.
Была та пора, когда все спешат домой, к лампе, а по улицам легкой, незримой паутиной плывет грусть и, прилипая к сердцу, вызывает в нем забытое, память о далеком…
Этот образ пришелся по вкусу Винниченко. Он вынул записную книжечку и записал — пригодится! В писательском хозяйстве все найдет свое место: эту фразу можно будет при случае сунуть в вечерний пейзаж какой–нибудь новеллы или романа.
Только о чем далеком может грустить он, Винниченко? Что забытое вызовет у него сладкую печаль? В прошлом и далеком — одни только скитания, горести, бездомность…
Винниченко вздохнул, вбирая в себя аромат летнего вечера. Жасмин отцветал и веял духом увядания, точно прелым осенним листом. К этим запахам увядающего цветения примешивался горьковато–сладкий, как дым ладана из кадильницы, аромат левкоев, волнуя, как волнуют в юности предвечерние сумерки.
А был ли когда–нибудь юным и он, Винниченко? Испытал ли самое драгоценное в юности — чистую любовь?
Женщины всегда проявляли к нему интерес: писатель, революционер, нелегальный, хорошая фигура, холеная бородка колечками… Но за постоянными скитаниями, конспирацией, бездомностью — только случайные встречи, только гулящие девки в меблированных комнатах. Дешевые меблирашки, кухмистерские и бардаки — вот что было в его грустном далеке. Чистая, светлая любовь? Нет, смятая постель проститутки… Этому далекому — вечное забвение! Теперь он женат, у него неплохая квартира на Пушкинской, 20. Но надолго ли? Кто знает, какие превратности судьбы еще подстерегают его? Всякие могут быть невзгоды среди революционных бурь.
Машинально Винниченко замурлыкал под нос, — он всегда напевал в грустном настроении популярный романс:
Мне все равно, страдать иль наслаждаться,
К страданьям я привык уже давно,
Привык давно я плакать и смеяться,
Мне все равно, мне все равно…
Но тут же в сердцах оборвал: опять, как всегда, выскочил русский романс, а не украинский.
Электрические часы на углу Владимирской и Прорезной, у кафе «Маркиз», показывали тридцать пять десятого. Гм! Партнер опаздывал уже на пять минут… Взгляд Винниченко скользнул по Владимирской — в одну сторону, в другую. Вдоль тротуаров стояли, поджидая седоков, извозчики. Возницы сидели сгорбившись, точно в горестном раздумье, и клячонки их уставились в землю с полной безнадежностью… Винниченко снова вынул книжечку, чтобы записать и это выражение: в романе, над которым он сейчас работал, было как раз подходящее место для такого пассажа… На углу, против «Маркиза», бренчал на своем банджо безногий Шпулька. К Шпульке у Винниченко тоже было дело, но это уже потом…
Винниченко раздвинул ветки жасмина: с Владимирской шел человек — точно в такой же широкополой шляпе, как на Винниченко, в таком же плаще–крылатке и тоже с палкой. Он!
Вот он пересек улицу, вошел в сквер и, будто безмятежно прогуливаясь, обогнул руины среди молодых каштанов и вязов и минуту спустя, вышел с другой стороны.
Это был опытный конспиратор и хотя теперь — после легализации всех партий — нужды в конспирации как будто и не было, он, когда Винниченко, позвонив ему, попросил о свидании, поставил секретность категорическим условием: вместе нас не должен видеть никто!
Наконец, кусты жасмина раздвинулись, и Винниченко поднялся навстречу.
2
— Добрый вечер, Юрий Леонидович!
— Добрый вечер! — угрюмо ответил Юрий Пятаков, — Простите, что опоздал на десять минут.
Он сразу опустился на скамью. Винниченко сел рядом.
— Какая ирония судьбы! — Винниченко, улыбаясь, произнес заранее заготовленную фразу. — Сколько лет до революции нам с вами приходилось действовать одновременно в киевском подполье, но конспиративная встреча ныне состоялась только после революции в свободной России Сашки Керенского! — Винниченко громко, но коротко хохотнул — не столько по поводу смешной ситуации, сколько из чувства неловкости: разговор предстоял серьезный, и начать его было не просто. — Уверен, что этой скамейкой пользовались не только мы, украинские социал–демократы, но и ваше подполье?
Пятаков направил стеклышки пенсне на скамейку, потом на руины исторических ворот, через которые три века назад въезжал в Киев, вызволяя его от шляхты, гетман Богдан Хмельницкий, и нехотя промычал:
— Возможно…
Винниченко слушал с вежливой улыбкой, но Пятаков больше ничего не сказал. Тогда Винниченко заговорил снова:
— Д–да… припоминаю, как на этой самой скамейке…
Пятаков бесцеремонно прервал его:
— Надеюсь, не для приятных воспоминаний вы пригласили меня сюда?
Винниченко сразу перестал улыбаться.
— Простите! Предпочитаете прямо к делу?
— Пожалуйста! — Пятаков вынул часы и посмотрел. — У меня свободного времени пятнадцать — двадцать минут.
Винниченко поерзал на месте: начать сразу было нелегко. Переложив ногу, как бы усаживаясь поудобнее, Винниченко переспросил:
— Говорить прямо, без… преамбул?
Пятаков недоброжелательно глянул на собеседника:
— Как можно прямее. Прошу и настаиваю!
— Пожалуйста.
Винниченко поспешно заговорил. Он смотрел при этом не в лицо Пятакову, а куда–то на кончик его бороды. Бородка у Пятакова была поменьше винниченковской — козлиная, и усы — в стороны, каждый сам по себе, словно поссорившиеся муж и жена. Был Пятаков рыжеват, с проседью.
— Юрий Леонидович, — сказал Винниченко. — Вас, конечно, не должна удивлять наша информированность: мы знаем, что в своей организации вы не имеете полной поддержки. Да и всем известно, хотя бы из газеты «Правда» от второго мая, что и в партии вашей вы не пользуетесь сейчас… безусловным авторитетом. Я имею в виду выступления Ленина…
Винниченко имел в виду — и считал нужным сразу выложить этот козырь — выступление Ленина на Всероссийской апрельской конференции большевиков в Петрограде. Защищая принцип самоопределения наций и, в частности, свободу отделения Украины от России Милюковых, Ленин резко осудил антиинтернационалистские позиции Пятакова в вопросе национально–освободительной борьбы. Квалифицировав их еще в шестнадцатом году, в эмиграции как «империалистический экономизм», Ленин теперь назвал Пятакова софистом, фразером, путаником с кашей в голове, давно уже отошедшим от марксизма. Конференция дружно поддержала Ленина против Пятакова.
Но Пятаков вовсе не жаждал еще раз выслушивать все это — да еще из уст давнего партийного противника. Он сердито хмыкнул и ткнул палкой в песок.