— Я понимаю, Босняцкий! Ведь я — еврейка!..
Лия откликнулась, уже стоя у окна: пока Флегонт говорил, она приподняла штору и глядела на улицу, жадно вдыхая влажный ночной воздух.
— А русским это чувство незнакомо: их язык никогда и никем не был запрещен! И поэтому наше ревнивое отношение к родной речи они считают шовинизмом! Прямо странно, что даже русская интеллигенция не хочет понимать обиды!
— Настоящая интеллигенция это понимает, — возразила Лия. — Не понимает обыватель. А не хочет понимать — реакционер.
Свежий, чистый воздух, веявший с Днепра, наполнял грудь. Дышалось глубоко и вольно. За окном улица была уже почти пустынна. Редкие прохожие спешили домой. В булочной напротив с грохотом спустили железную штору. На углу, в аптеке, было как всегда светло. Под своим каштаном безногий Шпулька наигрывал на банджо. От Золотых ворот вниз по Владимирской удалялась какая–то фигура в широкополой шляпе и черной крылатке, солидно постукивая палкой о выщербленные кирпичи тротуара.
Это уходил Винниченко. Он договорился со Шпулькой: утром Поля принесет тысячу — можно спокойно ехать в Петроград в международном вагоне, остановиться в Астории, пить коньяк с лимоном и добиваться, чтобы Временное правительство удовлетворило требование Центральной рады — создать украинскую армию.
— Вот видите! — продолжал Флегонт. — А что бы запели эти обыватели и реакционеры, если б запретить им говорить по–русски и заставить учиться в школе только на чужом языке, хотя бы на украинском!
Лия улыбнулась: какой он все–таки наивный, этот Босняцкий Флегонт! Но парень, очевидно, хороший…
— Скажите, Босняцкий, — спросила Лия, все еще стоя у окна, — а Данила и Харитон тоже так думают, как вы?
— Не знаю, — чистосердечно признался Флегонт, на этот раз не испытав ревности от того, что она опять вспомнила его друзей, — о таких вещах мы не говорим. На что нам эти разговоры? Мы дружим. И в хоре вместе поем… А вот раз, — прибавил он, что–то припомнив, — в трамвае какой–то чинуша стал насмехаться, что мы говорим по–хохлацки, и передразнивать украинские слова, так Данила как ахнет ему по физиономии! Такой был скандал! Пришлось удирать, чтоб нас не потащили в участок… Разумеется, — поспешно добавил он, — это некультурно!
— А смеяться над языком культурно?
— Вот видите!
Они примолкли оба. Лия — растерянная, Флегонт — хмурый, но уже не сердитый.
Лия смотрела в окно. Мрак спускался на город, и при тусклом свете угольных электрических фонарей уже трудно было разглядеть, что делается за квартал.
Возможно ли, чтобы неправым оказался старый революционер, теоретик революционной борьбы, а прав был — гимназист, которой даже не разбирается, в чем разница между эсерами и эсдеками? Нет, нет, это невозможно. Прав, конечно, Пятаков, это просто она Лия, не умеет толком объяснить. Плохой из нее пропагандист…
— Босняцкий, — сказала Лия, — идите сюда. К окну! Поглядите, какая славная, тихая ночь!
Флегонт нерешительно подошел и остановился возле Лии, но — на расстоянии. Он не знал, надо ли ему было подойти, хорошо ли, что он не ушел сразу и остался здесь, следовало ли вообще ему сюда приходить? Эта девушка и манила его и отталкивала. Собственно, манила — она, а отталкивало что–то другое, что стояло за ней. А приходить, конечно, — не надо.
Они стояли почти рядом, Лия совсем отодвинула штору — и перед ними открылся засыпающий город. Зазвенел, блеснул искрой и прогромыхал мимо последний ночной трамвай.
— Босняцкий, — тихо произнесла Лия, — расскажите мне, пожалуйста, за что же вы любите… Украину…
Флегонт снова опешил. Как же это можно рассказать? Любит — и все. Просто так…
— Ну, ну! Говорите! — прошептала Лия. — Очень вас прошу!
Флегонт снисходительно усмехнулся. Что ж тут рассказывать?
— Говорите! — просила Лия. — Ну, любите язык… а — еще? Еще что любите? Говорите!
Флегонт дернул плечом. Он уже не сердился, но старался держаться независимо.
— Ну, я люблю… скажем, песни…
— Вы поете? — живо заинтересовалась Лия. — Вы споете мне потом. У вас баритон? А сейчас продолжайте. Еще?
Флегонт только плечами пожимал: смешная, ей–богу, глупенькая, а еще… революционерка!
— Пейзаж, например, любите? Украинский пейзаж. Вот как у Куинджи, Пимоненко? Знаете их картины?
— Пейзаж люблю, — поспешил ответить Флегонт, чтоб не говорить о картинах: кто такие Куинджи и Пимоненко, он не знал. — Особенно при луне. Знаете — месяц подымается или заходит, а над рекой легкий туман: не высоко, а низко — стелется по лугам, клубится в камышах, а повеет ветерок — он все реже, реже и — исчез.
— Как у вас красиво получается! — задумчиво проговорила Лия. — Вы пишете стихи?
— Нет! — сразу и решительно отрезал Флегонт. Стихи он, конечно, писал, только никогда и никому в этом не признавался.
— Дальше! — настойчиво напомнила Лия. — Еще?
— Что же еще? — Флегонт не знал, что и сказать: такая напористая! — Ну, люблю прошлое нашего народа. История у нас, знаете, очень героическая, но очень печальная…
— Я знаю, — тихо ответила Лия. — Очень, очень печальная и… трагическая. Ну? Рассказывайте eщe. О том, что вы любите…
5
Они стояли рядом, почти вплотную, у окна, гимназист Флегонт Босняцкий и студентка Лия Штерн, — смотрели в ночь перед собой, дышали ее ароматами и говорили.
Собственно, теперь говорил один Флегонт, а Лия слушала. Он и в самом деле любил свою родину — не ведая, за что и как, но — любил. Кто его знает, откуда это пришло, но любил он все. Росные рассветы на заднепровских лугах, прохладу дубовых рощ, зной летнего дня. Любил напиться студеной воды из родника, слушать птиц в лесу, глядеть на закатное небо под вечер. Все это была — родина. Потом он любил песню и любил язык. Любил юмор людей — веселых даже в беде. Любил послушать рассказы стариков или почитать в книгах о прошлом — унестись мыслью в седую старину и почувствовать себя словно рядом с прадедами и дедами: на лютой барщине, в лихой сече и в часы мирных досугов. Он любил свой народ и в горе и в радости, ведь он же ему — родной. А прошлое народа было горько и печально, поистине — трагическое прошлое. В любви юноши был даже подвиг: легко любить веселую, безмятежную славу, — полюби, ладонька, славу горькую!.. Любил он и помечтать о будущем: что принесет оно его родине, когда и его поколение удобрит уже землю своими костями и на костях этих взрастет иная жизнь — да будет она лучше! — для новых поколений родных людей… Любил он свободу: Флегонт жаждал ее для себя и для своих братьев. И, может быть, еще сильнее любил свой народ именно потому, что свободы народ этот не имел, что свободу у него отняли, а вместо нее — неволя…
Лия слушала молчаливая, совсем притихшая, — не печаль, а какая–то сладкая грусть легла ей на сердце.
Он прекрасно любил, этот юноша.
Она слушала и смотрела в ночь. Фонари на улице на миг погасли, потом засветились снова, — теперь через один: город пожелал людям спокойной ночи. На улицах уже никого не было. Только из–под каштана напротив — от Золотых ворот, грохоча по ухабистому тротуару, катила в маленьком возке безного нищего с банджо русая девушка с длинными–длинными косами.
Это племянница ростовщика, Поля Каракута, отвозила своего дядю–нищего домой после трудового дня.
А Флегонт все говорил и говорил. И теперь, казалось, его и остановить невозможно.
Он говорил о любви…
Впервые за свои восемнадцать лет…
Правда, не о любви к женщине — на это бы он не отважился, — а о любви к своей родине
ИЮНЬ
НА ФРОНТЕ БЕЗ ПЕРЕМЕН
1
Полк строился в каре, и это было странно. В трех километрах от передовой такое построение никак не отвечало уставу. Но с начала революции многое полетело кувырком, и уставы полевой и строевой службы тоже нарушались по всем пунктам.