Грушевский поклонился.
Передать мсье Клемансо и президенту Пуанкаре, что солдаты вписываются в украинизирующиеся части потому, что усматривают в этом возможность не попасть на фронт, председатель Центральной рады воздержался.
Поклонился и мсье Энно.
— Время, мсье: се ту! Мы действительно обо всем переговорили. Я могу сегодня с легким сердцем отбыть в Париж!
Грушевский достал из кармана платочек, чтобы вытереть со лба обильный пот, но платочек выскользнул из его пальцев. Мсье Энно моментально наклонился и галантно подхватил платок. Однако от порывистого движения вечное перо «монблан», торчавшее из его жилетного карманчика, упало на пол. Грушевский столь же стремительно наклонился за пером. С милой улыбкой мсье Энно подал Грушевскому платочек, и Грушевский, с такою же улыбкою, подал мсье Энно его стило.
— Мое почтение, мсье!
— Будьте здоровы, бог в помощь!
Мсье Энно нацелился своими черными тарканьими усиками на Софию Галчко —она появилась на пороге, словно услышала сквозь дверь, что разговор закончен, а быть может, и подслушала его оттуда, — и первый посланец зарубежного мира к будущему украинскому государству исчез с украинского горизонта так же стремительно, как и появился на нем полчаса тому назад.
ЛЬВЫ ВЗБИРАЮТСЯ НА СКАЛУ
1
Поезд Петроград–Киев прибыл; однако лишь через полчаса после его прибытия карета киевского греко–православного митрополита, любезно предоставленная по просьбе Грушевского митрополиту львовскому греко–католическому, остановилась в тени цветущих каштанов перед домом по Владимирской, 57.
София Галчко появилась на пороге кабинета.
— Владыка! — в экстазе прошептала она.
И тут же у порога преклонила колени, сложила на груди руки и склонила голову, потупив взор; благочестивая католичка, сколь богоугодной ни была ее жизнь, считать себя безгрешной не может, а католический кодекс не дозволяет грешнику поднимать глаза на праведного пастыря души твоей, святого отца.
В дверях возникла величественная фигура митрополита.
Фигура митрополита была действительно величественна и огромна. Был он высокого роста, с длинными руками и обувь носил номер сорок девять; граф с детства страдал элефантизмом, то есть так называемой, «слоновой болезнью».
Шептицкий был в черной рясе, с черным капюшоном на белом шелку; в левой руке он держал посох, увенчанный большим золотым крестом.
Митрополит поднял правую руку и привычным движением не то перекрестил, не то окропил благодатью склонившуюся женскую фигуру в военном мундире, а уста набожной дщери во Христе уловили святую длань и звучно ее чмокнули.
Грушевский уже спешил навстречу высокому духовному гостю.
Рука митрополита в этот момент поднялась от уст секретарши, совершила плавное движение и внезапно очутилась у самых губ профессора Грушевского.
Грушевский остолбенел.
Уже давно, с тех пор, как в младших классах гимназии ему приходилось прислуживать у алтаря гимназической церкви, он не целовал руки духовным особам, даже самого высокого сана. К тому же Шептицкий для Грушевского был не столько митрополит, сколько граф, а Грушевский для Шептицкого — отнюдь не духовное чадо, а деятель науки и к тому же, как должно было быть известно графу Андрею, почти атеист. И уже четверть века их разделяла глубокая трещина непримиримого раздора, и именно в области религиозной: Грушевский видел историческое развитие украинской нации на пути православия, а Шептицкий — на пути католицизма.
Мысли эти пронеслись в голове Грушевского молниеносно, но движение руки митрополита было столь стремительно, что профессор, видит бог, сам того не желая, чмокнул.
Все слова, заготовленные для приветствия такого, которое совместило бы почтительность с чувством собственного достоинства, мгновенно вылетели из разгоряченной гневом головы профессора.
Впрочем, митрополит сам произнес первое слово приветствия.
— Благословен Бог! — промолвил он, кротко подняв очи горе, и это были слова благословения пастве, приветствовавшей его, представителя бога на земле, безгрешного владыку.
Затем, словно показывая себя в совершенно иной ипостаси, митрополит сказал просто, как говорят все галицийские украинцы греко–католической веры, переступая порог чужого дома:
— Слава Йсу!
— Навеки слава! — в экстазе откликнулась с порога Галчко.
— Навеки слава! — буркнул и Грушевский: после целовального обряда этот обмен религиозными приветствиями был уже пустяком.
Гость бросал слова на ходу, не замедляя стремительного движения. Хозяину приходилось семенить сзади, вдогонку.
И Шептицкий сел в кресло перед столом.
Тут митрополит отбросил капюшон с головы на спину и быстрым жестом пригладил бороду. Униатские священники по католическому обычаю бороду, как правило, не отпускают, но глава униатской церкви, пребывая в русской ссылке бороду отрастил, очевидно, как символ единения католических канонов с православным обрядом.
Митрополит вошел не один. Его сопровождали две особы женского пола.
Одна из них была старая мегера: седые пряди выбивались из–под платка; острый нос нависал над губой, как у сказочной бабы–яги. Ее глазки — крохотные, кругленькие, точно пуговички, — ни на мгновение не отдыхали в орбитах, они все бегали, все рыскали, присматриваясь к окружающему с неусыпною подозрительностью, а к молодой напарнице — с неугасимой ненавистью. Напарнице было лет двадцать; колечки ее белокурых волос не вязались с мрачною чернотой по–монашески повязанного платка, а доброжелательный взгляд светился приветом и лаской.
Одежда на обеих были одинаковая — платья–балахоны из грубого серого сукна, однако сшитые несомненно у лучшего портного. Эти элегантно–грубые халаты были подпоясаны обыкновенными веревками из конопли, однако с крохотными серебряными крестиками–брелоками на концах.
Трудно было с первого взгляда определить, приняли ли уже эти святоши монашеский постриг, и столь же неясной была их роль при митрополите. То ли секретарши для общения с грешным миром, то ли служки–послушницы, состоящие при святом отце для всевозможных обрядовых нужд или опекания его бренной плоти.
Это были: старшая — княгиня Гагарина и младшая — княжна Долгорукова, петербургские дамы высшего аристократического света. Боголюбивый пастырь божеским наущением сумел обратить их из неверного православия в праведную католическую религию. Воспламенившись страстным желанием служить богу и его наместнику на земле, а также не желая допустить к особе святого отца грубые руки простых монашек, эти высокопоставленные дамы принесли себя на алтарь служения высокому владыке. Они покинули свет, бросили семьи и устремились за митрополитом — его покорными слугами и верными телохранительницами. Мелкими монашескими шажками они проследовали за митрополитом и застыли по сторонам его кресла в позах наивысшего смирения. Княгиня Гагарина метала окрест зловещие, злобные взгляды; княжна Долгорукова потупилась, прикрыв прекрасные тихие очи густыми ресницами.
Грушевский и Шептицкий сидели друг против друга, разделенные огромным столом.
Всю жизнь не знали они — друзья они или враги. У них было общее дело, но трудились они в различных сферах. Один — среди украинской интеллигенции. Другой — в горних высотах, меж князей церкви и меж князей мира сего, в ватиканской цитадели наместников божьих, римских пап, и в династических дворцах Габсбургов и Гогенцоллернов — монархов двух могущественнейших империй Европы. Профессор и митрополит, долгие годы возделывая общую ниву, почти не встречались друг с другом: антагонизм между православием и католицизмом вырыл пропасть и между ними. Однако единая цель связала их теснейшими узами нераздельно, и были они словно бы две стороны одной монеты — орел и решка, ненавидя при этом один другого лютой, жестокой ненавистью. Ибо, кроме непримиримого расхождения взглядов в вопросах религии, каждый из них, в силу своего характера, не мог терпеть рядом с собою во главе дела кого–либо другого, хотя бы это был даже ближайший единомышленник. И каждый ревниво оттирал другого и тяжко ему завидовал — его дарованиям, его авторитету, его связям, его славе и даже пятнам на этой славе, завидовал и ревновал денно и нощно. Но обойтись один без другого они не могли: они были словно две обочины одной дороги.