Софронова Домаха все убаюкивала своего Савку, хотя дитя и так сладко посапывало; с самого понедельника была она уже матерью и на первых порах относилась к своим материнским обязанностям с чрезвычайным тщанием. Она не укачивала ребенка, а священнодействовала в полной убежденности, что отныне во всем мире не существует ничего более драгоценного, чем ее Савка.
Солдатка Вивдя шла рядом с Домахой; она поглядывала через ее руку на младенца и тотчас, заливаясь краской, отворачивалась. Вивдя завидовала материнству Домахи.
Семейное шествие замыкала Мелания Брыль, доброжелательно поглядывая по сторонам: здесь, в родной Бородянке, все было таким милым и дорогим ее сердцу! Вот тут, на выгоне у самого села, пасла она в детстве гусей; вон туда, к речке Здвиж, выгоняла корову на травы; а там, за панскими лугами, в экономии, ей когда–то всыпали горячих помещичьи гайдуки, захватив ее корову на господской земле. Свят, свят, свят — не повториться бы никогда такому больше на свете! Мелания давненько ушла со двора Нечипоруков на поденную работу на железной дороге: там четверть века тому назад и присмотрелся к ней арсенальский слесарь Иван Брыль.
Несмотря на раннее время, на выгоне было уже полным–полно. Кто стоял, кто присел на корточки, а кто и растянулся в траве. Располагались люди группами: каждому хотелось покалякать и разузнать: как же будет дальше и что к чему?
В центре площади стояла группа степенных крестьян, одетых в жупаны под пояс. Это были зажиточные хлеборобы, которые давно уже обходились без аренды и хозяйствовали на собственной земле: у кого было пять, а у кого и десять десятин. Собрались они вокруг Григора Омельяненко: батько его получил столыпинский надел в две десятины, а Григор батькович рачительно приумножал семейные достатки, отпуская односельчанам коней в упряжку и соорудив собственную ветряную мельницу. Теперь он владел двенадцатью десятинами под пахотой, шестью — под сенокосом и двумя, поросшими молодым леском. Сейчас он стоял с какой–то бумагой в руке и многозначительно постукивал по ней согнутым пальцем. Степенные хлеборобы внимательно слушали его и попыхивали трубками: так уж заведено было в Бородянке, что цигарки курит только голытьба, а настоящему хозяину приличествует сосать люльку. Время от времени то один, то другой дядька развязывал кисет и угощал весь круг рубленым самосадом «с собственной плантации» — вон там, за сарайчиком, на огороде, подле грядки с помидорами.
Поодаль расположилась значительная группа землепашцев не столь почтенных — арендаторов. Курили они цигарки из кременчугской махры, по полторы копейки за четвертушку, и переговаривались вполголоса, не без зависти, но с почтением поглядывая на соседнюю группу крепких хозяев.
Отдельно бурлил многолюдный круг девчат. Оттуда слышалось хихиканье, а то и повизгивание, будто кто–то забрался в середину круга и тайком щекотал то одну, то другую. Девчата — им что! Что бы ни делалось: в Крестьянский ли союз записываться, Учредительное ли собрание избирать, или даже хоть Центральную раду создавать, а они знай свое, трясогузки! Впрочем, сегодня и девчата держались задиристо и даже с вызовом — что ни говори, а свобода пришла и для них; за кого захотят, за того и отдадут голос. Захотят — поднимут руку за Григора Омельяненко, а захотят — за Емельку Корсака, последнего батрака у Омельяненко, которого и на войну не взяли, как придурковатого; только на том и держится, что остался едва ли не единственным парубком на все село.
К девчатам, будто ненароком, придвигалась мало–помалу кучка сельских парней. Ох уж и парни — калеки, белобилетчики: один хромоногий, другой сухорукий, а больше — просто недоростки по пятнадцатому году, у которых и усы под носом не показались. Но, как водится меж парубками, один с тальянкой, другой с бубном, третий с дудочкой, а семинарист, сын пономаря, даже со скрипкой. Девчата перед ними носы задирали, а сами, чтоб подружки не приметили, будто дело какое вспомнили: одна за другой переходили на ту сторону, к ребятам поближе. Таким образом, и девичья стайка тоже потихоньку двигалась навстречу парням.
В сторонке обособились фронтовики. Были среди них и бородатые дядьки, и безусые ребята, но держались все они кучкой, дружно, тесно — как одна команда; и все они были бракованные: кто без ноги, кто с костылем, а кто, хоть и без костылей, так и вовсе без обеих ног. Вакула Здвижный, например, передвигался просто задом по земле, отталкиваясь руками: обе ноги отрезали ему на Турецком фронте под Эрзерумом — есть такой нехристианский город на басурманской земле… Фронтовики курили «легкие» папиросы «Ласточка» — два десятка за пять копеек, перебрасывались шутками, с подозрением поглядывали на зажиточных мужичков, с пренебрежением — на девчат и поплевывали себе под ноги.
Женский пол, а с ними и детвора, держался поодаль; они окружили выгон цепочкой, словно бы взяли его в осаду, и оживленно гудели между собой, словно вспугнутый шмелиный рой.
Авксентий, как нож сквозь масло, прошел сквозь женскую осаду. Софрон не отставал от отца. А женщины там и остались. Домаха тут же принялась наново пеленать своего Савку — ей показалось, будто он замочился. Манипуляции новорожденному пришлись не по душе — он проснулся и запищал что было духу.
— И что это за дитя такое уродилось? А ну, цыц! — сердито зыкнула на него Домаха, раскрасневшись от гордости и высокомерия. — И что бы с ним сделать, чтоб замолчало? — повела она плечом в сторону окруживших ее женщин.
И те сразу заговорили наперебой:
— А ты свивальник отпусти. А на ночь в теплую водичку душицы подбавь и искупай… А то хорошо бы еще укроп отварить…
Вивдя склонилась к уху Домахи и прошептала, стесняясь и розовея:
— А может, оно сиси хочет? А? Дай ему…
— Отстань! — отрезала Домаха, пренебрежительно сверкнув глазами на бездетную молодку. — Сама знаю, когда что ему давать…
2
Авксентий прошел линию женской осады и остановился, раздумывая: к какой же группе примкнуть? По положению ему следовало бы идти вон туда, к арендаторам.
Ближе всех были батраки из экономии. Они стояли вместе — с полсотни мужчин и женщин: возчики, скотники, егеря, садовники, плотники, мельники, свинарки, птичницы… Время от времени в их кругу кто–нибудь запевал — то «Зозулю», а то «Ра–ра–ра, Антек на гармоні гра», однако пение сразу же и обрывалось, потому что никто не подхватывал: еще не вечер, а днем разве запоешь по–настоящему?
К этой кучке путь Авксентия никак не лежал: в экономии он перестал работать лет тридцать тому назад, когда выделился на арендованный надел, кажись, еще при царе Александре…
— Идем, батька, туда, где хозяева стоят, — шепотком предложил Софрон. — Все–таки кроме аренды мы и своих две десятины имеем… — Софрон всегда говорил тихо и вкрадчиво, такой уж имел характер, и к зажиточным хозяевам его тянуло с давних пор: заедала мечта о «настоящем» хозяйстве.
— Погоди! — с досадой отмахнулся Авксентий. — Хочу поглядеть на людей. Не спеши, середа, вперед четверга…
Софрон умолк. Отца он побаивался; впрочем, Софрон многого в жизни побаивался и остерегался.
Авксентий, хмурясь, прикидывал, а перед Софроном притворялся, что любуется горизонтами, которые перед ним открывались.
Вид открывался отсюда и верно прекрасный. Прямо за лугом тихо струился Здвиж — речка хоть и не широкая, но полноводная, и рыбы хватило бы в ней на всю Бородянку, если бы только граф Шембек не запрещал рыбачить; всю рыбу в воде он запродал подрядчику для киевских ресторанов. По берегам неширокою полосой стояли камыши: в них уток, лысух и куликов уйма. Всю Бородянку можно бы прокормить, если бы только граф Шембек разрешал здесь охотиться… А по сю сторону Здвижа и по ту его сторону — необозримые заливные луга: весной их сплошь заливало водой, а летом вырастала высокая, как краснотал, трава, густая и сочная. Пасти бы здесь стада, табуны и отары не только из Бородянки, но и из Дружни, Рудни, Голокрылья и даже из Бабинец, не будь эти луга господскими. Граф Шембек, вернее сказать, его управитель Филипп Яковлевич Савранский, прессовал все сено в тюки по два пуда каждый и отправлял прямо в Берлин, а теперь — на фронт героям–кавалеристам для боевых коней. За лугом вдоль железной дороги стоял бор. Он также принадлежал Шембеку. Граф Шембек валил его и снаряжал на шахты Донетчины за сотни верст. Из пней и корней выжигал уголь, гнал деготь, томил золу и цедил скипидар. И все это тоже куда–то уходило — в Киев и дальше, по Днепру.