Окно под самой крышей над кафе «Маркиз» было еще открыто, и оттуда, заглушая Шпулькино банджо, плыли нежные и страстные пассажи бетховенской «Апассионаты». Играла курсистка Лия Штерн — студентка консерватории. На жизнь она зарабатывала, работая фармацевтом в аптеке напротив.
Лия закончила форте, оборвала игру и закрыла окно: с Днепра потянуло предутренней прохладой.
Шпулька тоже оставил струны своего банджо и спрятал инструмент в сафьяновый футляр. Через скверик от руин Золотых ворот приближалась девичья фигура с двумя косами, переброшенными через плечи. Племянница Поля шла забирать домой своего безногого дядю.
Спускалась ночь, Киев спал и не спал — живой и чуткий: пение слышалось тут и там, и казалось, будто огромный, беспокойный лагерь прикорнул на часок, выставив многочисленную стражу охранять свой сон, и стража перекликается из конца в конец — «слуша–ай», — охраняя покой, зорко наблюдая за коварными маневрами неизвестного, притаившегося врага. Песни охраняли сон столицы и словно убаюкивали ее. Киев был как бы окутан песней.
3
Но, заглушая все песни, гремело над весенним Киевом соловьиное пение. Они смеялись и плакали, киевские соловьи, они захлебывались в страстном щелканье и выводили призывные рулады, они рассыпались мелкими трелями и замирали на низких нотах, и снова бросали в беспредельный, пронизанный зеленоватым сиянием лунного света простор звонкий, неодолимо влекущий, исполненный мольбы и победного триумфа призыв любви.
Соловьи пели везде. И во влажной глуши оврагов над днепровскими обрывами — в чащах лозняка, держи–дерева и бузины; и в самом центре города среди хмурых каменных домов и величественных дворцов — в густой завязи весенних каштанов; и в темных закоулках под глухими заборами, где в эту минуту короли ночной улицы, налетчики, под дулами наганов раздевали неосторожного прохожего; вопли жертв не могли спугнуть соловьев.
Но звонче всего соловьиное пение звучало над Днепром. Один начинал где–то у стен Выдубецкого монастыря, другой подхватывал на Аскольдовой могиле, а третий откликался у святого Владимира. И тогда, казалось, пел каждый куст сирени, каждая молодая травка, даже каждый камень на берегу…
На Рыбальской теперь тоже пели лишь соловьи: свадебные песни давно отзвучали. Гости разошлись, молодые уединились в каморке в свою первую брачную ночь; прикорнули утомленные мамы, дружки, бояре и каравайницы. Но за столом в доме Брылей еще задержалось несколько человек.
Они отодвинули свадебное древо в угол, смахнули крошки со скатерти и сидели тесно, склонившись над листом бумаги, разложенным на столе.
Авксентий Нечипорук, Иван Брыль, Максим Колиберда, Андрей Иванов, Ипполит Фиалек, Василий Боженко и Федор Королевич писали солдату Демьяну Нечипоруку на позиции ответ на его письмо к отцу, Авксентию Нечипоруку.
Они писали все вместе: Авксентий спрашивал, а кто–нибудь ему отвечал, другой прибавлял словцо от себя, третий подбрасывал и свое для ясности. Фраза ложилась на бумагу. И получалось так:
«Революцию свершил трудовой народ — рабочие и крестьяне, одетые ныне в солдатские шинели. Но буржуи воспользовались неорганизованностью широких трудовых слоев и захватили государственную власть в свои руки… ”
— Представляете, хлопцы, — говорил Иванов, отрываясь от письма, — что будет, когда власть в свои руки возьмем мы — рабочие и крестьяне?..
Он говорил — «хлопцы», несмотря на то что был здесь самым младшим, а все остальные — почти старики в сравнении с ним. Но, быть может, именно потому что все они были людьми трудной жизни и уже почти на склоне своих лет, то — когда возникала мечта — хотелось говорить с ними, как с юношами, которые только–только начинают свой жизненный путь. Ведь они своего еще не отмечтали…
А слова тем временем длинными строчками ложились на бумагу:
«Пользуясь тем, что пролетариат, опьянев от успеха, не сумел разобраться в громких фразах буржуйских прихлебателей, меньшевиков и эсеров, эти паразиты и предатели, разные соглашательские партии, хитро пролезли на плечах пролетариев и трудового крестьянства в органы молодой, пускай еще и не государственной, но классовой власти трудящихся — в Советы…»
Боженко мечтательно откликнулся на слова Иванова:
— Вверх тормашками тогда мир поставим — я это себе очень хорошо представляю! И первейшим делом — покончим с войной…
А на бумагу ложились новые слова:
«Война продолжается. И при Временном правительстве министров–капиталистов точно так же она остается грабительской империалистической войной…»
— Прежде всего, — мечтал и Ипполит Фиалек, возбужденно подергивая русую бородку, — осуществим лозунг: «Заводы — рабочим, землю — крестьянам! ”
На бумаге появлялись слова:
«Земля, как и раньше, остается до сих пор у помещиков, а на крестьян, которые осмелились требовать ее себе, Временное правительство, как и царь Николай в свое время, посылает карателей–офицеров…
Получалось вроде и не письмо солдату Демьяну на фронт, а целая прокламация.
Иван Брыль также присоединился к мечтателям, но таков уж был его характер, — заговорил рассудительно:
— Непременно нас, ребята, потянет на мировую революцию. Право–слово, товарищи! Чтобы, значит, не только для нас, но и для всех трудовых людей на свете наступила свобода и восторжествовала программа социал–демократии. Вот слухайте меня сюды, я сейчас это вам точно скажу…
Но непоседливый Максим Колиберда прорывался своим чередом, опасаясь, как бы старый побратим не заговорил всех до утра:
— А как же! Чтобы нигде в мире не было ни банкиров, ни фабрикантов, ни помещиков…
И тогда, сам по себе, возникал вывод из всего сказанного ранее в письме к солдату Демьяну:
«Солдат, выходи из окопов! Говори: долой войну! Вызывай из немецких окопов немецкого солдата — он такой же рабочий и крестьянин. Пускай и он скажет: долой войну! Братайтесь, солдаты вражеских армий. К братанию на фронте призывает солдат большевистская партия и ее вождь товарищ Ленин…»
Тут сомнения овладели осмотрительным Авксентием Нечипоруком, и он тревожно подбросил новый вопрос:
— А если паны, помещики, всякая там буржуазия и паразиты не дадут своего согласия? Что тогда?
— Ох и кутерьма же тогда, браток, начнется! — крякнул Боженко.
— Тихо, ты! — прикрикнул на него Иванов и искоса глянул в сторону каморки. — Молодых разбудишь!
И они писали дальше и тихо вели разговор, чтобы не потревожить первый прекрасный брачный сон молодых. Вокруг дома, в садике и на улице, слышалось соловьиное пение. Но голоса соловьёв не нарушали ночной тишины; они углубляли ее. И только паровозные гудки с далекого Киева–второго и гудки пароходов с Днепра иногда доносились в комнату сквозь раскрытые окна: далёкие гудки паровозов и пароходов, как будто неслышные днем, ночью становятся словно громче и звучат волнующе и тревожно. Они куда–то зовут и что–то обещают — зовут неведомо куда и обещают неизвестно что.
Прокламация закончена.
Письмо к солдату Демьяну Нечипоруку на позиции в гвардейский корпус получилось длинным, на двух страницах, вырванных из ученической тетрадки «в две с косыми». Его сложили вчетверо и вложили в конверт без марки — на фронт ведь и написали адрес: номер полевой почты.
И тогда разогнули спины и глубоко, полной грудью вздохнули приволье киевской весенней ночи.
Весна на киевских холмах также куда ощутимее ночью, чем днем. Ей прибавляют силы и красоты не только соловьиное пение, но и ароматы, забивающие дух, останавливающие удары сердца и одурманивающие сознание.
Целебно пахнет тополь в сережках, пахнут клейкие почки на каштанах, пахнут почки на липах, пахнет цвет абрикоса, вишни, пахнет сама земля — черная ли, глинистая ли, песчаная ли, — каждый клочок земли источает собственный аромат.
Неправдоподобно прозрачен весною ночной воздух над Киевом. Парки, окутанные днем зеленоватым маревом первой, редкой еще в кронах зелени, сейчас, при лунном освещении, стали как бы гуще и застыли в мерцающем тумане, словно охваченные инеем после оттепели. Лунное сияние пронизывало все, и в этом лунном свете воздух казался еще прозрачнее, словно его и не было вовсе. Даль стала глубже, а тени земле — более четкими. И это обогащало и расширяло зрение.