— Так ведь Советы же — меньшевистские! — недоумевал Боженко.
Тогда вставил слово и Смирнов:
— Для того и надо объединиться вокруг Советов, чтоб оторвать их от меньшевиков и эсеров.
Затонский тоже бросил угрюмо:
— Вы же видите, их становится больше и больше, — он кивнул на украинскую колонну, уже двинувшуюся вдоль тротуара. — На прошлой демонстрации их было куда меньше: число сторонников Центральной рады растет…
Теперь возмутился и Боженко:
— Что ты мелешь? Что путаешь? А за нами разве не народ? За нами пролетариат! — Он указал на колонну арсенальцев, машиностроителей, портных, табачников, кожевников.
В это время по рукам пошли экстренные выпуски газет, мальчишки–газетчики бойко торговали, ловко шныряли меж демонстрантами.
Киевский телеграф принял из Харькова, Екатеринослава и Донецкого бассейна утренние известия.
С Донбасса сообщали: рабочие Луганска, Бахмута, Юзовки, Краматорска, шахтеры района Ясиноватой, Щербиновки, Никитовки вышли на демонстрации под большевистскими лозунгами «Долой войну!» и «Вся власть — Советам!».
Из Харькова тоже: более ста тысяч рабочих харьковских заводов и солдаты гарнизона по призыву большевиков собрались на митинг на ипподроме и требуют «власть — Советам» и «долой войну».
Из Екатеринослава: по всем предприятиям поддержаны большевистские резолюции — «Долой войну!» и «Власть — Советам!».
Боженко стукнул Иванова кулаком по спине:
— Видишь! А ты — говорил!..
9
В это погожее июньское воскресенье никто в Киеве не сидел дома: жаркое солнце стояло над Днепром, из–за реки дул легкий ветерок, солнцем и водой пахла зелень в парках на днепровских кручах. Да и новости, так волновавшие всех, можно было узнать лишь на улице, среди народа.
И, пожалуй, только семья Драгомирецких собрались в это воскресенье дома. В полном составе семье Драгомирецких не случалось собраться давно — с самого начала войны. Ростислав и Александр воевали, Марина постоянно носилась черт знает где, а сам Гервасий Аникеевич с утра до ночи пропадал в Александровской больнице.
Но сегодня после демонстрации — неожиданно — все Драгомирецкие собрались у домашнего очага: Гервасий Аникеевич, Марина, Ростислав, Александр.
Дети мрачно сидели по углам. Отец бегал по комнате, хватался за голову, ерошил волосы, комкал бороду и вздымал руки к небу, призывая господа бога в свидетели.
— Господи боже мой! — восклицал он. — Будь нам судьею!
Случилась страшная вещь: Ростислав, офицер славной русской армии, доблестный защитник родины, кавалер Анны, Станислава и Георгия, патриот, — бежал с фронта! Дезертир!
И как дезертировал! Не выполнил боевого приказа. Хуже — поступил вопреки полученному приказу. Еще хуже — увел боевую машину, посадил не на аэродроме, а на поле возле Корчеватого, бросил и — здравствуйте, наше вам! — явился домой, смеясь и плача.
Явился, плюхнулся в старинное — мамино, в которое после смерти мамы никто не садился, — кресло в углу и так и сидит словно истукан: слезы текут по грязному лицу, оставляя рыжие полосы на щеках, глаза горят безумным огнем, а в ответ на все обращенные к нему слова он только бормочет, стуча зубами:
— Сухомлиновы, Мясоедовы, Распутины! Продали, сволочи, Россию!..
Кто — продал? Кто — купил?
Гервасий Аникеевич метался по столовой — от стола к буфету, от буфета к горке с фарфором, от горки к граммофону в углу, спотыкаясь о ковры, опрокидывал стулья, рассыпал всюду пепел, вздымал руки, возводил глаза к небу, потрясал кулаками над головой и вопил:
— Отчизна! Родина! Государство!
Потом остановился под большим женским портретом на стене — женщина смотрела, ласково и чуть грустно, это была покойная госпожа Драгомирецкая, его жена, мать Ростислава, — и закричал:
— Проклинаю!
Был бы и квартире телефон, он тут же позвонил бы в штаб военного округа и вызвал патруль, чтобы его родного сына–изменника арестовали.
Впрочем, он все же сбегал к соседям и позвонил в штаб: вызвал сына Алексашу — спасать родного брата.
Поручик Драгомирецкий Александр прикатил на штабном «сестровозе», и вот он тоже здесь: перепуганный, бледный, и глаза блестят, как у загнанного зверя, — не влажным блеском от кокаина, а натуральным горячим огнем: что теперь будет, ведь ответственность за брата падет и на него?
— Ты — мерзавец! — только я сказал он Ростиславу. — Я обязан вызвать тебя на дуэль!
В эту минуту пришла Марина; демонстрация окончилась и она, возбужденная, прибежала домой.
— Доченька! — встретил ее Гервасий Аникеевич и патетически заключив в отцовские объятия. — Пожалей своего отца: у него сын — Мясоедов, Сухомлинов, Распутин…
Вторжение женского начала в эту мужскую трагедию было столь трогательно, что старый доктор всхлипнул. Благородное возмущение и священный гнев бушевали в его сердце, когда он рассказывал дочери о горе, свалившемся на семью. К тому же было жаль себя: вырастил, вывел в люди, и вот…
А главное — абсолютно безвыходное положение: офицер Ростислав Драгомирецкий — хоть и государственный преступник, но ведь все–таки — сын… Доктор Драгомирецкий хотя и не одобрял Временного правительства, однако измену родине тоже одобрить не мог! Гервасий Аникеевич, конечно, был против этой идиотской, преступной войны, но не мог же он, убежденный патриот, быть пораженцем!
— Что же делать? — кричал Гервасий Аникеевич, останавливаясь перед Ростиславом и потрясая кулаками, — что мы будем теперь делать? Я тебя спрашиваю, негодяй?!
Ростислав сказал тихо и угрюмо, — и это были, собственно, первые разумные слова, которые он произнес:
— Александр… дай мне твой браунинг… я свой потерял там… на позициях…
— На что тебе этот идиотский браунинг? — простонал старый отец.
— Выхода нет… — так же угрюмо промолвил Ростислав.
Марина кинулась к нему и обняла:
— Ростик! Милый… Бедный! Что ты!
Ростислав отстранил сестру, в глазах у него блеснула слеза.
— Не надо, Маринка… Оставь меня… Я — дрянь. Меня не надо жалеть.
Но сестра прижималась к нему, обливая слезами его заплаканное, в грязных потеках лицо.
Александр прорычал из своего угла:
— Убирайся, Маринка! Прекрати бабские истерики! Ему больше ничего не остается…
Тогда Марина и в самом деле впала в истерику. Она вскочила, и стала перед младшим братом:
— Каин! Недаром весь город тебя знает как черносотенца! Ты готов даже родного брата, толкнуть и могилу! Делай же свое черное дело, палач! Дай ему скорей свой кровавый пистолет. Ну! Чего ж ты сидишь? Отдай ему свой браунинг с монограммой от проститутки Матильды!
— Дура! Не твое дело — Матильда!
— Нет! — рыдала Марина. — Давай сейчас же! — Она вцепилась в брата и дергала кобуру с пистолетом.
— Пусти! — вырывался Александр. — Идиотка! Задрипанная украёнка! Гапка неотесанная!
— Дети! — взывал Гервасий Аникеевич. — Перестаньте! Такое горе, а вы…
Александру наконец удалось вырваться из рук Марины. Он отошел в другой угол и загородился стулом.
— Не дам я ему своего пистолета. Не хватало еще, чтоб он застрелился из моего пистолета, зарегистрированного в штабе, — мне же и отвечать!
— Подлец! — кричала Марина. — Тогда стреляй сам. Убей родного брата собственной рукой! С тебя станется!
— Пускай вешается или бросается из окна! — кричал Александр. — А моего пистолета я ему не дам!
— Остолоп! Оболтус! — вышел из себя отец. — Я своими руками выброшу тебя с балкона! — Он снова остановился перед портретом.
— Мать! Погляди, что за детей ты породила! Прокляни их на том свете! — Он схватился за голову, упал на стул и ударился головой о стол. — Нет, нет! Это все я, это я воспитал таких обормотов из тех славных мальчиков, которых ты мне оставила! Прокляни меня! Будь я проклят! Дети, кляните, кляните меня — это я, ваш отец, негодяй!
— Отец! — тихо сказал Ростислав. — Не надо. Я один виноват. Я и буду отвечать.
Он поднялся. Он хотел идти. А куда, он не знал.