В подражание Юсту Липсию Волынский с превеликой охотой писал свои рассуждения «О дружбе человеческой», «Надлежит ли иметь мужским персонам дружбу с дамскими?», «Каким образом суд и милость государям иметь надобно»
«Смел до отчаянья первый кабинет-министр, — подумал с некоторой тревогой Татищев. — С Бироном вовсе не считается. Я-то тоже подал донос на Шемберга, а о фаворите самом не подумал. Ну как Бирон за Волынского возьмётся тогда и мне несдобровать… А может, меня и вызвали к Ушакову за донос на Шемберга?!» Поёжившись от своих догадок, Татищев сказал с сомнением:
— Не боишься, Артемий Петрович, самою-то государыню? Она ведь вся с ног до макушки от своего фаворита зависима.
— Волков бояться — в лес не ходить, Василий Никитич. Скрывать то, что государыня у нас дура, не желаю. От неё у нас житьё хуже собачьего… Система наша ни к чёрту! Смотрю на систему нашу и диву даюсь её несовершенству. Посмотрела бы императрица, как польские сенаторы живут! Польскому шляхетству сам король не может ничего сделать — живут припеваючи, а у нас всего боятся, за всё судят.
— Меня-то за что притянули к Ушакову, не скажешь?
— К Ушакову, говоришь? А может, это ошибка? Может, в коммерц-коллегию? Слыхал я, будто растрата денежная у тебя по Оренбургу, требуется отчитаться. Полковник Тевкелев тоже приехал в столицу, видно, хотят послушать о делах покойного Кириллова. Не трусь, Василий Никитич, покуда я сам у дверей Анны, ничего с тобой худого не будет. Слышал, будто ты историей российской занят? Интересно бы почитать или послушать.
— Волынский просительно заглянул в строгие, осторожные глаза Татищева.
— А что ж, Артемий Петрович, был бы рад и премного благодарен, если б собрал господ. Мне очень хотелось услышать их мнения о моих сочинениях…
Через день Василий Никитич читал главы своей истории, с древнейших времён до 1463 года. С особой сладостью говорил о Средней Азии и её народах. Много хорошего сказывали о своих ордах киргиз-кайсаки, надобно лишь всё осознать и разобраться во всех, а загадочного много.
— Вот, господа, вам только две задачки. — Оглядев сидящих напротив него Волынского, Соймонова, Хрущова, улыбнулся с хитрецой: — Знаете, что означает по-русски «киргиз»? Не знаете, небось, да и не задумывались.
— А означает сие — сорок девушек: кырк — сорок, гыз — девушка. А что означает слово кайсак? Мудрые старики, советники Абулхайра, утверждают, что слово кайсак настолько древнее, что уходит своими корнями во времена, когда обитали на землях Средней Азии и в кайсакских степях племена саки… От саков — кайсаки, а от кайсаков и наши казаки. Кстати, раньше они не были нашими. Занимали они поначалу азиатские просторы, а потом многие из их рода откочевали в Приазовье и говорили вовсе не по-русски. Это уже позднее, когда Московское государству отпугнуло от себя подлых людей, подались они на Дон, к морю Азовскому, и постепенно распространили среди полудиких сакских племён русский, говор…
Два вечера, проведённых в доме Волынского, запомнились Василию Никитичу Татищеву. На третий день, когда вошёл в тайную канцелярию к Ушакову, в душе его сразу похолодело. Главный инквизитор, даже не поздоровавшись, ляпнул сразу:
— Гляньте на агнеца, обобрал весь Урал и Сибирь, очистил медные и железные заводы, и хоть бы что ему! Ещё и с улыбочкой руку протягивает. Ты, господин генерал-поручик, руку свою подлую мне не подавай, а го и меня императрица твоим товарищем сочтёт…
— Позвольте, Андрей Иванович…
— Нет, не позволю. С сотню доносов на тебя с Урала и Мензелинска пришли. Татищев — вор, Татищев — взяточник, Татищев — кат… Да что там, тебя за одно лишь то, что вместе с Соймоновым воеводу Шемякина военным судом осудили, на дыбу надо поднять… Знатного мурзу полковника Тевкелева, сподвижника Петра Великого, отбросили от себя, как нечисть поганую! Шемберга оболгал во взяточничестве и казнокрадстве… На самого обер-камергера Бирона тень бросил!
— Позвольте, Андрей Иванович…
— Не позволю… С позволения её величества императрицы Анны Иоановны ныне создана специальная судебная комиссия по делу Татищева. Жаль мне тебя, генерал-поручик, но придётся регалии генеральские снять, и отправиться со стражей в крепостной застенок…
Заточили его в мрачный каземат Петропавловской крепости, где одинаково темно днём и ночью. Разница лишь в том, что день доносил в камеру отдалённый шум городской жизни, ночь приносила гробовую тишину и только угадывалось тяжкое течение с редкими всплесками Невы. Но дважды в сутки в камеру заглядывал тюремный страж, внося хлёбово и зажигая огарок свечи, чтобы взглянуть на арестанта. На все вопросы Татищева лишь хмурился и не раскрывал рта. Довёл благородных кровей арестанта до бешенства: Василий Никитич на пятый день своего заточения шагнул тюремщику навстречу, сказал, сжимая кулаки:
— Ты, крыса подземельная, знаешь ли с кем дело имеешь? Знаешь ли ты какого сана и звания я? Погодь у меня, как выйду, так со свету тебя сживу за то, что мерзкого языка своего развязать боишься и рыло воротишь.
— Так нельзя ж нам, ваше превосходительство, — взмолился надзиратель. — Узнают — на дыбу потянут.
— Много ли я от тебя прошу-то?! Ты мне сказывай каждый раз, как ко мне приходишь, что там за Невой. Какие новости в царском дворце и во всей столице.
— Откель же мне знать, ваше превосходительство?! Держу в ничтожном уме только то, что от других слышу.
— И что же ты слышал позавчера, вчера, сегодня?
— Слышал, будто бы наш первый министр Волынский с самим Бироном сцепился. Кто там у них прав, кто виноват, не нам знать. Но огонь разжёг сам министр. Раньше-то немцы, отец с сыном, Кишкели, у Волынского на конюшне служили. Их он обоих прогнал оттель. А они пожаловались Остерману, и дошло до государыни. Та призвала к себе Волынского и спрашивает: «За что прогнал Кишкелей?» А он вроде бы ей написал доношенне на Остермана и других бироновцев. Поднялся на первого министра сам Бирон. Страсти кипят во дворце — один бог знает, чем кончатся…
— Слушай, милок, — зашептал Татищев. — Ты знаешь, кто я такой. Я — статский советник, а происхожу из древнего боярского рола, от самого князя Рюрика. Озолочу тебя, как выйду отсюда, коль службу сослужишь мне… Немного прошу от тебя, навести тайком первого кабинет-министра Волынского, разузнай от него, что делается во дворце?…
Ровно через сутки лязгнул дверной засов, вошёл надзиратель с синяком под глазом:
— Не обессудьте, ваше превосходительство, но первый кабинет-министр разговаривать со мной не стали, а вместо этого изволили ударить по глазу, отчего я шибко страдаю, и боюсь — не ослепнуть бы…
— Эка ты, тюлень безгласный, не мог языка с Волынским найти! — огорчился Татищев. — Ну а другие что говорят?
— Заговор вроде бы обнаружили немцы, который задумал Волынскии против царского двора и императрицы…
— Ну и ну, угощаешь ты меня чёрными блинами. — Татищев призадумался: «Как бы и меня не притянули к делу Волынского!»
Прошёл ещё один день: вывели Татищева из каземата, посадили в крытую повозку, повезли в тайную канцелярию. Снова Татищева принял Ушаков.
— О Волынском печёшься, кат? Другого от тебя и ожидать нельзя: вы с ним два сапога — пара. Он взяточник, и ты тоже. Он расхититель — и ты тоже. Ему любо по мордам других бить, и ты всякий раз за плети да розги хватаешься. Надзиратель твой донёс мне, о чём ты интересуешься… Скажу тебе так о Волынском: сей заговорщик собрал вокруг себя конфидентов да и решили они её величество императрицу российскую— свергнуть с престола. Ты-то, как мне известно, со всеми теми людьми давненько в связях состоишь. Соймонов, Еропкин, Хрущов, Мусин-Пушкин — все твои друзья.
— От друзей не отказываюсь, но ни в коем заговоре против государыни императрицы никогда не участвовал и, упаси меня Господь, никогда не подниму ничтожный глас свой против монаршей воли. Будет вам известно, Андрей — Иванович, я и в истории моей, коей занимаюсь, решительно утверждаю, что самодержавие русское может держаться только на государях…